Голова у меня еще совсем чистая, ясная, воздух прозрачен, сух; в комнате намного прохладнее, чем там, на улице, над расплавленным асфальтом. Жаль, что я один и мне не с кем разделять то, что накопилось во мне.
Пусть солнце плещется на улице, пусть оно играет теплым золотистым светом здесь, у меня в стакане, пусть оно греет мои внутренности своим огнем, греет, но не сжигает…
Я наливаю в стакан коньяк, выпиваю его залпом, не закусывая. Когда жидкий огонь, прокатываясь по горлу, затухает, на губах остается терпкий привкус винограда, вобравшего в себя столетнюю неторопливость высохшей на солнце коры дуба, и я думаю, что в нас самым странным образом громадное чудовищное светило совершает круговорот, давая нам жизнь, поддерживая ее и отбирая… В его власти поджечь меня, как спичку, затушить ветром и воткнуть обгорелую голову в землю… И для этого не надо ни снарядов, ни пуль. Достаточно этой янтарной жидкости.
Раздался стук, и дверь сразу открылась. На пороге стояла Людмила Григорьевна во всем своем великолепии, как громадный утес, тот, что чем-то оброс… Если бы не этот лакированный шиньон и ведро парфюмерии, то ее можно было бы сравнить с «Русской Венерой» Кустодиева, только на картине художника у Венеры более плавные, округлые линии.
Не секрет, что любой мужчина раздевает женщину глазами, по привычке, вне всяких далеко идущих надежд, и я успел это сделать в одну секунду. До того как она заговорила, представил себе не только внешний рисунок тела, но и его сущность, как бессмертную, несокрушимую реку жизни, протекающую каждый день через ее кишечник…
— Командир, ваши ребята дружно протопали мимо, а заплатить нужно было до двенадцати… — ее рот открывался решительно, с требовательными нотками в голосе, пышный подбородок колыхался в такт словам.
— Людмила Григорьевна, голубушка… О чем речь? Все будет тип-топ! Ребята забыли, они немножко обалдели от свободы и коньяка. Давайте дружить, садитесь со мной рядышком, поднимем тост за Ташкент, звезду Востока.
— Да вы что, я на работе! — начала сопротивляться она, но я видел, что глаза ее стали теплыми.
— Людмила… — сделал я паузу, словно забыв ее отчество. — Какая может быть работа? Дело к вечеру, и вы просто обязаны разбавить наше крутое мужское общество.
— Я вообще-то дежурю сегодня по этажу. Если только у меня в номере… Здесь — не дай бог!
— Хорошо. Сейчас я это все — в пакетик…
Один Господь Бог знает, как важна для нас дружба этого всевластного существа! Она может предоставить нам лучшие номера, даже генеральский, а может и принести кучу неприятностей. Не секрет, что эти тети следят за нами и могут накапать кому следует о несоблюдении предполетного режима и других чудачествах нашей вольницы.
Если пришла к тебе удача в виде той же возможности летать в Ташкент, жить в шикарной гостинице, пить коньяк и дышать вольным воздухом Востока — умей держать ее, эту скользкую блудницу, за жабры… Одних подарков мало, их привозят все экипажи, и барышни «Звездочки» избалованы ими. Здесь нужен личный, душевный контакт, и тогда нам все — «от винта!».
Я наливаю благословенную жидкость в стаканы и говорю неожиданно смело:
— За нас, Люда! И особенно — за вас, тех, кто нам создает уют и прекрасные условия.
«Людочка-людоедочка», называю я про себя хозяйку нашего пристанища.
Мы выпиваем еще, и на меня нападает зверский аппетит. Я ем все подряд: зеленый лук, помидоры, тушенку, курицу. Я рассказываю анекдоты, и Людмила Григорьевна смеется, рассыпаясь неожиданно тонким, заливистым колокольчиком…
Какие-то звонки, хозяйка уходит и приходит. Свет за окном исчезает, и большая мохнатая бабочка в свете ночной лампы облетает комнату, ударяясь о стены… Из репродуктора, заполняя всю небольшую комнату звуками, летит узбекская песня. То поочередно, то вместе поют мужской и женский голоса — и в них, этих голосах, — пронзительная чистота бескрайнего неба, больших просторов, иссушенных солнцем, щемящая, грустная тоска одиночества, мечтающего соединиться с другим одиночеством, и тихая, размеренная забывчивость сна в тени, рядом с прохладой горного ручья…
Падаю на застеленную кровать, успев скинуть туфли, пространство комнаты сужается, плывет и начинает уносить меня в темноту, в эту каждодневную погибель… Какие-то странные картинки несутся передо мной, как видения из бешеной карусели, и мне чудится, будто я вижу саму тайну жизни. Почему мы боимся смерти? Не было бы ее — не было бы и всего, что нам дано увидеть. Каждый день вечером мы умираем… Ночь — это временная смерть, утро — новое рождение… Всю жизнь мы тренируемся умирать… Только надо свою смерть обставить так, как это я сделал сегодня…
…Проваливаюсь в темень, и меня начинают мучить кошмары. Падаю куда-то вниз, и тут меня подхватывают руки Людмилы Григорьевны, я вижу перед собой ее лицо-маску: глаза и губы светятся в темноте, словно обведенные фосфором, она шепчет: «Что же ты, зайчик, не разделся? Негоже спать на гостиничном белом покрывале. Чтобы тело отдыхало, надо раздеться…»
…Я просыпаюсь с чугунной головой, ошалело смотрю вокруг. Где я? Вторая кровать в номере не тронута, на столе — остатки пиршества… Я лежу под простыней голый, моя одежда аккуратно повешена на спинку стула, плавки валяются на полу… Я сажусь, и по голове словно кто-то бьет молотком: в ушах — звон, белые червячки прыгают перед глазами… Бутылка с недопитым шампанским у меня в руках, я выливаю остатки в горло и тут же выплевываю на пол противное, теплое, сладковатое пойло…
…Струи холодной воды в душе бьют меня по черепу, в переносицу, в закрытые глаза, и я начинаю мелко трястись.
— Мой маленький, ты встал? — неожиданно слышу я певучее и открываю глаза. Передо мной — Людмила Григорьевна, она ничуть не смущена тем, что я голый, у нее в руках полотенце.
Что такое? Что происходит? Я вытираюсь полотенцем и слышу из комнаты вздохи и нежное воркование Григорьевны. Ночные кошмары вновь возвращаются ко мне: значит, это не сон? Я лечу на самолете, а из темноты на меня надвигаются две громадные сопки: Авачинская и Корякская, они противно дышат сернистыми испарениями… и теперь это уже не сопки, а груди Григорьевны, свисающие надо мной: разве бывают две груди разных размеров, как эти сопки? Ее открытый рот ищет мои губы, и я мотаю головой, извиваюсь червяком, уже отчетливо осознав: поздно! Она сделала все, что нужно, до того как я стал соображать, и теперь дышала, страстно, жарко, как жерло Авачи, «извергая» нежные словечки. Я был «маленьким зайчиком», ее «радостью», «красавчиком» и еще кем-то… И все это вспомнилось мне здесь, в душе, и я, трясущийся и обреченный, намотал на себя полотенце, вышел в номер. На столе поднос с дымящимся кофе. Бежать! Скорее!
Раздался звонок телефона. Григорьевна вышла. Деревянными руками я надел штаны… «Сияй, Ташкент, звезда Востока, столица дружбы и тепла!»
Философ, за одну ночь постигший тайну жизни, подводи итог… Родился ли ты заново этим утром или умер? Подумаешь, умер… С какой это стати? Ну изнасиловали тебя, купили с потрохами в одном из своих номеров; но разве эта жизнь не делала с тобой все, что хотела?
Не зря «власть» — женского рода… Передо мной вновь всплыла крашеная, расплывчатая, переходящая в подбородок маска… Тошнота вновь подкатила к горлу…
Я бегом бросился в свой номер, забежал в ванную. Из зеркала на меня смотрело чужое, опухшее лицо, с красными, как у кролика, глазами. «Ну что, ловец удачи? По-моему, все идет как по нотам… Заместитель командира — твой лучший друг, а гостиница „Звезда“ — теперь твой родной дом, лучшие номера — всегда к услугам! Это ничего, что огромная жаба взгромоздилась на тебя, распространяя вокруг едкий запах болотных испарений, смешанных с французскими духами…»
Мне стало плохо, и я сквозь слезы увидел в раковине то, во что превратилась за ночь у меня в желудке солнечная янтарная жидкость… Сияй, Ташкент!
* * *
Нас поднимают под утро. Раненых — в Ашхабад, и обратно. Час на подготовку.