Цесаревна долго стоит на балконе. Глаза привыкают к темноте. Снежинки щекочут веки и лежат, не тая, на длинных ресницах. Сквозь них очаровательные радужные звездочки вспыхивают перед глазами.
Как тихо падают снежинки… Как медленно, непрерывно и бесконечно их падение… Куда деваются они, упадая в море?.. Не они ли делают лед?..
Как спокойно прекрасное море… Море ее отца…
VIII
Снег шел еще день и ночь. Цесаревна это время не выходила из внутренних покоев и никого, кроме ближних фрейлин, не видала. На второе утро она проснулась поздно. День уже наступил. Золотом были налиты холщовые занавеси окон. Цесаревна отдернула их. Зима стала на дворе. Лиловое, покойное море дымило белым паром. У берега на песке легло серебряным узором ледяное кружево. Все было бело кругом и сверкало тысячью алмазов на солнце. Цесаревна открыла форточку. Пахнуло первым морозом. За домом веселые голоса раздавались, и звонок и радостен был лай собак.
В мужском охотничьем костюме цесаревна отдавала приказания своей статс-даме:
– Чулкова пошли в слободку к егермейстеру, пусть охотники сейчас снаряжаются ехать со мной в отъезжее поле. Полтавцеву скажи, пусть саньми летит во дворец на Дудоровой горе, готовит мне ночлег, возьмет с собой повара и напитки… В Ропшинском дворце к двум часам кашу полевую учинить из курятины… Мне Мумета подать… Из камердинеров со мною ехать Алексею Разумовскому, поседлать ему черкесским седлом Нарсима.
У ворот Монплезира цесаревна внимательно осмотрела Разумовского. В атласном камзоле лимонного цвета, в суконном саксонском кафтане, осинового, серебристо-серого цвета, в вишневых широких шароварах, в серой смушковой шапке, по-казацки сбитой на затылок и набок, он молодецки гарцевал на гнедом, поджаром коне.
– Ты, Алексей Григорьевич, охотился ли когда? С коня-то не спадешь? – со спокойной насмешкой спросила цесаревна. – Ежели что, за «спасительницу» хватайся.
– Зачем так фататься, – точно обиделся Разумовский, – як же, не раз и не два с хортами издив. Звисно, дело знакомое.
В прекрасный этот день хохлацко-русский говор Разумовского как-то особенно нравился цесаревне – он так соответствовал его стройной, рослой фигуре, молодцеватой посадке и всей его казацкой повадке.
Легкой, упругой походкой, точно и веса в ней не было, цесаревна подошла к своему персидской породы жеребцу, приподняла, согнув в колене, ногу, лихой стремянный взял ее под колено и, словно перышко, перекинул ее крупное тело на немецкое, малинового бархата седло, прошитое золотыми плетешками.
И только тронулись – красота несказанная раскинулась перед ними. Был весел и точно праздничный, яркий, солнечный день. Бледно-голубое небо висело низко. На горизонте оно затягивалось тонкими белесыми полосами. Мороз пощипывал не привыкшие к нему, еще не обтерпевшиеся уши, нос и щеки. Все сразу разрумянились, помолодели и похорошели. Снег лег ровным пушистым ковром, лошади охотно по нему бежали, прося повода, радостно фыркая и играя.
У выезда из охотничьей слободы цесаревну ожидали бор зятники. По чистой дороге голубой лентой протянулся единственный санный след – то Чулков проскакал готовить ночлег.
Ловчий держал совет с цесаревной, как будет охота.
– Сегодня, – озабоченно хмуря густые брови, говорила цесаревна, – серьезной охоты делать не поспеем. Немного в наездку потропим. В уйму[2] и вовсе лазать не станем.
– Верное дело, ваше высочество, – сняв шапку с седой головы, говорил старый ловчий. – Время позднее… Пока до места доедем, а погода… Гляди еще, кабы не замело. Вишь, ветерок какой задувать начал…
– Ну, так, айда за мной… Едем!..
Цесаревна нажала ногами лошадь и поскакала широким галопом по мягкому снегу сбоку каменной дороги. Белые комья ископыти летели из-под ног ее лошади вместе с желтым песком. Охотники неслись сзади. Взвизгивали радостно собаки. Пестрая сука Филлида опережала Мумета, прыгала к цесаревне и старалась заглянуть в лицо своей госпожи.
В Ропше цесаревна не входила в каменные нетопленые горницы дворца, но приказала принести ковры на двор под большие липы, и на коврах разлеглись все без чинов и званий вокруг большого горячего котла с полевой кашей. Стремянные обносили стаканами с венгерским вином, борзятникам поднесли водки.
Было цесаревне дивно хорошо в кругу своих охотников, таких же молодых, таких же простых, таких же русских, какой была и сама она. Полулежа на ковре, опершись на локоть, она деревянной ложкой черпала варево, вылавливая потроха. Против нее сидел на ковре Разумовский, и цесаревна смотрела с улыбкой на милом лице, как аппетитно он ел, запивая вином из серебряного шкалика. Смешливые огоньки загорались и потухали в глазах цесаревны.
– Ты бандуру взял, Алексей Григорьевич?
– А ни… Нема бандуры… На що мени она. На охоту едем…
– Вечера-то длинные, темно рано становится, вот бы и сыграл что да спел своей цесаревне.
Разумовский смутился. Руками по бедрам хлопнул:
– Экий какой недогадливый, – вскочил с места. – Е, ни!.. Треба було знати!.. Так мы ж то гарненько потрафим. Дозволь, ваше высочество, кого послать пошукать ее дома.
Красное солнце опускалось к белесым полосам. Ветер сильнее задувал.
За Высоцким, где пошли березовые и осиновые острова, а за ними широкое поле развернулось, замыкаемое Дудергофскими и Кавелахтскими холмами, пошли в равняжку, в наездку. То тут, то там из низкого кустарника, из-под кочек и сухих могильников срывался уже затертый, ставший белым русак. Кто-нибудь из охотников, кому было ближе, сбрасывал собак, и охота неслась с атуканьем и криками по снежному полю. Цесаревна со стороны посматривала на Разумовского. Тот, нагибаясь по-казачьи к передней луке, помахивая плетью, лихо скакал, крича и увлекаясь охотой.
«Славный казак, – думала цесаревна, – ловкий, смелый и, видимо, добрый. И по красе и Шубину не уступит…»
И опять какая-то волнующая радость захлестывала веселыми волнами ее сердце, и все казалось ей в этот день прекрасным и веселым.
У деревни Вилози цесаревна отправила охоту ночевать в Варикселева, а сама с Разумовским и двумя стремянными по ехала, огибая озеро, к Дудоровой горе.
Смеркалось. Солнце зашло в серые тучи. Подернутое тонким ледком озеро казалось темным и холодным. Дудергоф, осыпанный снегом, громадным белым ежом вздымался перед цесаревной. Узкая дорога поднималась на гору. С обеих сторон ели и сосны в блестящем наряде инея ее обступили. В лесу стало темно. Цесаревна сделала знак Разумовскому, чтобы он ехал рядом с ней. Их колени касались. Усталые лошади торопливо шагали по скользкой дороге, обрывались на замерзших колеях, и цесаревна невольно толкала Разумовского ногами.
Было совсем темно, и черными тенями показались молодые дубы, Петром Великим насаженные, и за ними желтыми квадратами выявились освещенные окна дворца. Дворец был – двухъярусная бревенчатая изба с наружной галереей во втором этаже. Подле дворца у сарая стояли распряженные сани. Стремянные спрыгнули с коней и приняли лошадей цесаревны и Разумовского. Цесаревна вошла во дворец.
Ночью показалось цесаревне, что в ее опочивальне угарно. Она встала с постели. Во дворце давно не топили. Должно быть, поднялся ветер. Через щели медной заслонки голландской печи вырывался сизый дымок. Цесаревна ночевала одна, без фрейлин и горничных девок. Она приоткрыла окно. Сладко кружилась голова – то ли от угара, то ли от выпитого вечером с Разумовским за ужином вина. Цесаревна надела горностаевую шубу и вышла на верхнюю, наружную галерею. Лес глухо шумел. Молодые дубы качались и стучали ветками. Налетела вьюга. Нечего было и думать охотиться завтра.
В затишке двора порхали и крутились снежинки. В мутном свете зимней ночи таинственными казались сараи и конюшни, окруженные частоколом. Мягкий шум леса в старых елях напоминал ропот моря. С ветром пришла оттепель. Таял снег на крыше, и вода тяжелыми каплями упадала и с чуть слышным шорохом исчезала в снеговой вате.