Назад он вернулся, когда Женя была уже на стане, и хоть выстрел слышала, но оставалась совершенно спокойной.
– За кем ты охотился? – спросила она, между делом разливая в миски уху. – За медведем?
– Глухарь в кедровнике был, – отмахнулся Стас. – Здесь ток недалеко…
– И где добыча?
– Промазал!
– Эх ты! – усмехнулась отроковица и похвасталась: – У меня, между прочим, первый разряд по пулевой стрельбе.
– Ого! А по боксу?
Она все поняла, рассмеялась и сказала с намеком, почти словами Репнина:
– Если что – узнаешь, какой!
Но он не услышал угрозы; напротив, прозвучало как зазывное предложение определенных условий игры, и это вдохновило. Рассохину так вдруг захотелось похвастаться и месторождением, и этой речкой имени себя, однако практикантка упорно ничего не спрашивала, а на созвучие его фамилии с названием драги, верно, внимания не обратила. А он ощутил яростную потребность возмужания, солидности, даже степенности, чтобы дотянуться до высот ее опыта и взрослости. И тогда он неторопко, со сдержанными чувствами, стал рассказывать байки о строптивом Карагаче, который пока еще не покорили, и то, что драга завтра может начать добычу, еще ничего не значит. Стас подремонтировал прошлогодний жердяной стол, положив на него капот от носового багажника лодки – чтоб кружки не переворачивались, и хотя ничто не предвещало дождь, натянул брезентовую крышу, поскольку старую берестяную бичи пустили на растопку. Было уютно и настолько приятно, что хотелось прожить и запомнить каждую минуту, особенно те мгновения, когда Женя слушала, забыв о пище, и глаза ее расширялись от изумления. Он же мужским, интуитивным и уже зрелым нюхом чуял, как тают льдистые забереги[10] между ними, и испытывал страстное желание восхищать ее, отрывать от земли и поднимать на крыльях ввысь, чтобы у нее закружилась голова…
Он чуял, как становится ей интересен, и мысленно соглашался со старой истиной, часто повторяемой Репниным, которому было уже тридцать пять и который давно казался пенсионером.
– Запомните, отроки, – говорил Репа, – женщины любят ушами! А у опытных есть даже третье ухо. Если отроковица его напрягла, у нее открывается третий глаз. Но не во лбу, пацаны, в другом месте. И маленький, как у птички.
К этому можно было добавить, что женские уши, в свою очередь, как отраженная волна, стимулируют творческий азарт мужчины. Рассохин никогда красноречием не отличался, напротив, считал свой язык слишком наукообразным, особенно подпортив его, когда зимой писал, по сути, монографию, позже превращенную в «полиграфию». Где-то в сознании и в горле торчал колючий залом, мешающий естественному течению мысли; тут же ощутил, как его прорвало, и речь очистилась от тяжеловесного топляка.
Между тем незаметно свечерело, подул теплый южный ветер, и в примороженных руслах стока зажурчали ручьи – в чернолесной тайге таял снег. Стас все еще рассказывал о Карагаче, но и увлеченный, не терял чувства меры, не доводил до того, когда и так уже пресыщенная информацией отроковица помимо воли начнет дремать под его речь.
– На сегодня все, – вновь заключил он. – Пора спать. Завтра надо присутствовать на вскрыше.
– Но ведь еще светло! – воспротивилась она.
– Потому что белые ночи, как у вас, в Питере.
Он точно угадал момент – узрел легкое ее разочарование от недосказанного. Однако Женя послушно встала, и пока Рассохин от воровского греха подальше закатывал бочки с бензином в лес и снимал мотор, она уже в легких сумерках перемыла посуду в речке с мочалкой из сухой травы, затем на минуту пропала в палатке и уже явилась в одном купальнике, с полотенцем на плечах! Вода была еще ледяная, и от одного вида ее становилось холодно, но отроковица смело забрела по отмели выше колена и попросила ведро.
– Ты что, морж? – удивленно спросил он, подавая черпак из лодки.
– Я в Питере до декабря купаюсь, – искушенно проговорила Женя. – У нас команда на Стрелке. И это единственное удовольствие…
И решительно облила себя черпаком воды, однако же уберегая волосы. Стаса передернуло от озноба, а практикантка еще трижды окатилась и выдала себя лишь тем, что слишком поспешно выскочила из разлива и принялась жестко растираться полотенцем.
– Обожаю контрасты, – с каким-то неясным намеком произнесла отроковица, сдерживая внутреннюю дрожь.
Потом она убежала в палатку, откуда через некоторое время высунулась голая рука и развесила купальник на палаточную растяжку. Воображение стремительно утрачивало романтический дух, одолеваемый не менее контрастными, шальными чувствами.
Стас посидел на корточках возле костра, высосал остатки дыма из булькающей трубки и несколько усмирил страсти.
И опять ему почудился шорох в кедровнике, причем довольно близко, может быть, метрах в десяти от палатки. И сразу же отлетели прочь грешные мысли: он взвел курок револьвера и ступил в темный кедровник, куда не доставал свет белой ночи. Постоял, затаившись, и кое-как различил впереди что-то серое, лежащее на земле в пяти шагах. Вот пятно шевельнулось и передвинулось на полметра – к палатке подползал человек! Одежда лишь чуть шуршала о мягкий подстил, движения казались призрачными и замедленными, как у коалы. Рассохин поднял наган, прицелился, но глаз переключился на ствол и потерял цель. Эх, фонарик бы, который сейчас в кармане палатки!..
Стас пригляделся и вновь различил пятно, еще чуть переместившееся с прежнего места. Стрелять наугад – не известно, кто там. Если оголодавший весенний медведь, из револьвера не свалишь, а от подранка не удерешь. Вот позор-то будет! Говорили же ему опытные мужики, в том числе и Репнин – бери карабин, на что тебе эта хлопушка? Так нет ведь, револьвер казался удобнее и круче, похлестаться перед местными можно, и приискатели в Гнилой уважают. А уж полный выпендреж – это маузер, которых, естественно, в оружейке давно не осталось, разве что память, – мол, раньше, в пятидесятых, выдавали всем геологам… Что вот теперь делать? Палить в воздух? Снова глухарем не объяснишь, только отроковицу напугаешь. Подкрасться самому и, если человек, взять живым?.. Это кино, да и не приходилось никого брать, ни живым, ни мертвым…
Держа ствол наготове, Рассохин стал медленно, шажочками, приближаться, сам обратившись в коалу. И вдруг разглядел впереди линзу рябого от павшей хвои снега, оставшегося с северной стороны ветровальной колодины. Тяжелый и зернистый, он подтаивал снизу и оседал с легким шорохом. Рассохин попинал снег ногой, потом набрал пригоршню и умыл лицо…
Когда же вполз на четвереньках в тесную для двоих одноместную палатку и на миг включил фонарик, Женя уже упаковалась в свой спальник, застегнув все деревянные пуговицы. Лицо ее было розовым, расслабленным, блаженно поблескивали глаза – Афродита…
Больше он ничего не заметил, но и то, что на мгновение возникло перед взором, подчеркивало его недавнюю слепоту – как мог сразу-то не увидеть, не рассмотреть?! Почему позавчера не екнуло, а сейчас сердце выпрыгивает и одновременно лихорадит…
Подрагивая от непроходящего озноба, Стас содрал с себя свитер, брезентовые брюки и залез в ледяной мешок.
– Спокойной ночи, – сказал стылым, напряженным голосом.
Спальники были совсем рядом, впритык друг к другу, и должно быть, практикантка ощутила его дрожь.
– А мне тепло, – промолвила радостно и, вероятно, улыбнулась. – И от запаха пихты кружится голова…
«Сейчас позовет к себе!» – осенило и заставило трепетать мысли душу. Стас на миг представил, как сейчас переберется в теплый, нагретый мешок, а старого образца ватные спальники были просторные, вдвоем не тесно, и прикоснется к ее обнаженному телу – перехватило дыхание…
Женя словно услышала его мысли и холодно проговорила, враз остудив взгорячевшую голову:
– Спокойной белой ночи.
Рассохин сжался в комок, стараясь вызволить внутренний жар, перелить его в деревенеющие мышцы, затем резко расслабился – не помогло. Ему показалось – Женя уснула, не стало слышно дыхания, но через минуту она вдруг спросила совершенно бодрым голосом: