— Но сколько я на этом потеряю!
Нисколько не потеряешь. Ты заплатишь за свою свободу. А за свободу ничего не жалко.
Тоска по незаполненному пространству, счастливая нищета человека, всегда готового сняться с якоря. Это пространство заполнится моим будущим. Разрушая, я созидаю. Статуя родится из куска мрамора, от которого отсекают все лишнее. «У меня ничего нет»: сами эти слова неудержимо влекут вперед! И с необычайной ясностью осознаешь: философы и аскеты поступали подобно гулякам, бегущим на праздник, — они стремились к тому, в чем для них воплощалось счастье. Когда им говорили: это вас призывает добродетель, им бы следовало поправить — это прихоть призывает нас.
Пусть меня окружают лишь предметы первой необходимости. Идеальный домашний очаг есть тот, о коем вы, узнав, что за время вашей отлучки его разграбили и сожгли, что от него ничего не осталось, — о коем вы, секунду подумав, скажете: «Как жаль», а затем ваши мысли устремятся в другую сторону. Кто живет ради поэзии, ради наслаждения, ради своего внутреннего мира, тому достаточно монашеской кельи или голой, как больничная палата, комнатушки, чтобы обрести максимум комфорта и вдохновения: белые начинают и выигрывают. «Находясь на вершине могущества, калиф Омар ночевал среди бродяг, на ступенях своего дворца». О великий калиф, я благоговейно целую тебя в плечо!
Мудрецы и мистики твердили нам это во все времена. Чтобы любить истину, надо отрешиться от всего житейского. Чтобы любить Бога, надо отрешиться от всего житейского. Однако и в возвышенный миг любви мы, люди, тоже отрешаемся от всего житейского, удаляемся от привычного берега, словно лодка в открытом море.
Пусть отягощенные цепями невольники тоскуют о разоренном отцовском гнезде. А я повинуюсь себе, повинуюсь божеству, которое живет во мне и говорит: «Ты бросишь отца и мать твоих и последуешь за мной, бросишь все, что отец и мать сберегли для тебя». Что это будет за облегчение — видеть, как торгаши щупают своими грязными лапами картины, мебель и прочую тяжеловесную мерзость, а наблюдающий за ними оценщик спрашивает сам себя: «Что же это я продаю?» А на вырученные деньги надо будет купить цветов, ведь завтра они уже завянут.
*
Все, что вмещал в себя этот дом, начиная с моих записей и кончая керосиновыми лампами в погребе, в конечном итоге служило лишь одной цели: приблизить, приманить счастье, — но из чего состояло это счастье? Из повторяющихся наслаждений, которые издали кажутся единым целым. Я прошу прощения у расхожего афоризма, согласно коему наслаждение есть враг счастья.
Говорят, кто предается наслаждению, хочет забыться. На самом деле все наоборот. Наслаждение — единственная в мире истина, поэтому предаваться чему-то иному значит избегать истины, а стало быть, искать забвения.
На последней странице томика Омара Хайяма, где поэт восхваляет наслаждение и провозглашает, что помимо наслаждения на свете нет ничего, Баррес написал: книга небытия. Красиво сказано, и все же отдает банальностью. Если в нашей жизни выдался хоть один час жгучего наслаждения, значит, небытия не существует. Ежели Творец вселенной нуждается в нашем прощении, мы должны простить его, потому что в этой вселенной он отвел место наслаждению.
— Но ведь сказано: «Все произошло из праха, и все обратится в прах».
Ну и пускай, если этому праху довелось познать наслаждение. Этот без пяти минут скелет дарит мне ласки, надрывающие душу: называйте его скелетом, сколько вам угодно, я не возражаю, но на сегодняшний день от таких скелетов и польза, и радость. «Никто не пугается, когда произносит эти лживые, даже кощунственные слова: «Все суета». Более того, каждый, кто их произносит, думает, будто сказал нечто мудрое и неопровержимое». Так говорит Гете. Шестьдесят лет, наполненных приятными ощущениями — можно ли всерьез назвать это «небытием»?
— А дальше — ничто.
Ну и ладно, пускай будет ничто. Суета сует, я стремлюсь к тебе всем сердцем! Осенью школьникам предстоит вернуться за парты — но разве мысль об этом отравляет им каникулы? Чем без толку сокрушаться, лучше с толком использовать отпущенное тебе время.
Такие выводы, разумеется, слишком просты, поэтому их так и хочется поставить под сомнение. Четвертому поколению людей, приобщенных к цивилизации, здравый смысл кажется чудовищным парадоксом, а все естественное чудовищным кривлянием. Разум с его ненавистью к страстям вообще рассматривает как угрозу не только страсть к удовольствиям, но также и простодушное признание в этой страсти. Разум упорно старается внушить нам, что и одно, и другое — проявления грубости.
*
Стараясь уклониться от жизни, люди изобретают для себя прибежища; у одних такими прибежищами становятся игры разума, у других принципы, либо долг, который они будто бы обязаны исполнить: все сгодится для того, чтобы замаскировать собственную лень и страх перед жизнью, скрыть, сколь мало они к ней подготовлены, сколь далеки от подлинных возможностей, присущих человеку. Скажите им, что вы ищете счастья, ослепительного счастья, и они возразят:
— Не нужно его искать. Оно должно прийти само, случайно.
У них всегда есть оправдание для собственной косности. Редко кто способен сказать жизни «да»; но сказать ей «да» — это всегда больше, чем просто принять ее. Еще реже встречаются те, кто способен пойти ей навстречу, сотворить ее своими руками, придумать что-то новое, изобрести такие ситуации, которые помогли бы им вырваться из ловушки повседневности, где все предопределено заранее и все «живут, как положено». Люди не чувствуют на себе леденящей тени «всех тех вещей, от которых они отказались». Им неохота вмешиваться, пускай жизнь решает все за них, опутывает их по рукам и ногам, приучает довольствоваться малым. Вот оно, ужасающее терпение людское!
— Ничего подобного, — говорит человек, — я просто готовлюсь заняться чем-то таким, что мне нравится.
Одумайся, о человек. Разве нет на свете чего-то такого, что нравится тебе еще больше? Но ты этим не занимаешься. О человек, ты спишь, а время уходит, и ты уже несешь в себе зачатки аневризмы или рака, который убьет тебя. А ведь в нашем великом столетии перед тобой открылись невиданные возможности для поисков счастья. Повсюду столько соблазнительных вещей и прекрасных созданий, которыми может завладеть даже не самый дерзкий смельчак, а просто первый встречный, на радость им и самому себе. Но человек недовольно ворчит, поворачивается к стенке и снова засыпает. Он сегодня устал, работал сверхурочно у себя в конторе.
И я веду речь не только о тупицах всех мастей. Но и о людях, которых по праву можно назвать незаурядными. Для меня не секрет, что составляет содержание их жизни. Они бывают довольны, когда им удается разобраться в чем-то непонятном, или устроить ужин для друзей, или прочесть книгу, или побывать в каком-нибудь живописном городке: это дает им основание считать, что день прожит не зря. А если вдобавок они еще сумели написать книжонку или произвести на свет синюшного недоноска, какие только и родятся в Париже, то уверены, что обрели бессмертие и уж во всяком случае — полное право не выбираться из трясины своего повседневного существования.
Для меня непонятно, как человек может обрести счастье в привычном. По моим представлениям, все, что не есть счастье, причиняет боль. И если даже наслаждение неотделимо от боли, сочится кровью, как это у меня всегда бывает, я все же предпочитаю вкушать его, а не умирать заживо без него.
И вот мое решение: никогда не отрекаться от себя самого. Быть верным самому себе, даже если ради этого придется пойти на крайности. (Какой мне будет прок на смертном ложе, если я превращу себя в подделку?) Никогда не пугаться себя самого.
На клумбах сада, который я вскоре покину, долгое время цвели красные гвоздики. Самыми темными ночами, когда деревья, лужайки, даже аллеи превращались в сплошную черноту, от гвоздик исходил слабый свет. И сейчас, проведя двадцать лет в этом доме, я различаю в прошлом лишь разрозненные, мимолетные часы, гвоздики моей жизни. Пусть изгладятся из моей памяти другие часы, те, что предшествовали им, как стирают ненужные штрихи, когда рисунок закончен. Иначе они незаконно присвоили бы себе жизнь, которой подобает быть запечатленной лишь в утонченном произведении искусства.