Сердце мое было полно стыда и отчаяния. Явидел бегущих ромеев, бросивших оружие, растерявших воинские отличия, ни о чем другом не помышлявших, кроме спасения своей жизни. Сам василевс сменил пурпурные кампагии, которые положено носить только василевсам и царям Персии, на обыкновенные башмаки, чтобы не быть узнанным в случае пленения. И ты, лев!..
Отборные воины, гетерия закованных в железо «бессмертных», знаменитый легион Сорока мучеников, еще при Августе прозванный Молниеметательным и оправдавший это название во время войны с квадами, когда буря и гром, вызванные молитвами христианских воинов, устрашили врагов, бежали под стенами Триадицы, как овцы, гонимые жезлом пастыря. Прославленные вукелларии, как назывался другой легион, или, по-гречески, фема, потеряли покрытые лаврами знамена.
Только армянские пешие воины отходили непоколебимым строем, огрызались, как волки, когда на них наседали враги. Но разве я сам не трепетал, не наклонял голову, когда слышал пронзительное пение стрелы, и не бледнел, когда блистал перед моими глазами ослепительный меч?..
Лагерь понемногу затих. Была надежда, что мы ушли от преследования врагов. Ко мне явились посланцы и сказали, что меня желает видеть благочестивый.
Василевс сидел на жалкой постели священнослужителя, уронив голову на грудь. Никого около него не было. Я сделал преклонение и стоял, ожидая, когда мне скажут о том, для чего меня позвали. Василий поднял глаза и спросил:
– Что ты смотришь на мою обувь? Я сделал это не из страха. Я не хотел умножать торжество врагов. Они не должны были знать, кого поражают.
Я видел, что по щеке василевса скатилась слеза. Поймав мой изумленный взгляд, Василий смутился и сказал:
– Никому не говори об этом. Я плачу не от слабости, а от злобы. Бежали, как овцы… С тех пор как я живу, я не встретил в своей жизни ни самой малейшей удачи, и напротив, кажется, не осталось такого несчастья, которое не выпало бы на мою долю…
Он говорил со мной, как простой смертный, и я понял, как тяжело переживает он наше поражение.
Василевс сказал мне, что нужно сделать, и,получив приказание, я оставил его наедине смрачными мыслями.
Мне надо было найти великого доместика. Впоисках этого человека я ходил от одной хижины к другой, шагая через спящих и натыкаясь на распряженные возы. На повозках стонали обмотанные кровавыми тряпицами раненые. Тысячи их мы бросили во время панического бегства. Кое-где догорали костры, около которых грелись люди. На дороге еще слышался скрип возов, щелканье бичей. Измученные волы ревели.
Наконец я разыскал хижину, в которой нашел себе ночлег великий доместик Георгий Лаханодракон. Проходя мимо овечьего загона, я услышал в темноте человеческие вопли. Кто-то стенал за плетнем, проклинал мир и василевса, хулил Бога. Хотя голос был искажен страданием, мне показалось, что я знаю несчастного. Но сердце мое окаменело. Не обращая внимания на стоны раненого, я вошел в хижину.
На грубо сколоченном столе горел глиняный светильник. В его мигающем свете я мог рассмотреть несколько человек в воинских одеяниях. Кроме доместика, тут были Давид Нарфик, Феофилакт Вотаниат, Лев Пакиан, Никифор Ксифий и брат доместика, по имени Андроник. Сидя за убогим столом, они подкреплялись хлебом, так как не было времени зарезать вола и приготовить ужин. Я видел, как эти знаменитые мужи брали пальцами из деревянной солонки щепотки соли. Доместик уронил голову на стол и, видимо, дремал. Рядом с ним сидели Лев Диакон, положив на стол худые белые руки, и протоспафарий Иоанн Геометр. Протоспафарий Никифор Ксифий протянул мне кусок хлеба и сказал:
– Утоли хоть немного голод, Ираклий!
Я взял кусок деревенского хлеба и стал его есть, орошая ломоть слезами, которые как бы заменяли соль. Уже два дня, как у меня во рту не было ни крошки пищи.
В хижине стояла тишина. Ее лишь порой прерывали вздохи, кашель, ругательства. Чтобы нарушить тягостное молчание, я спросил:
– А где же патрикий Иоанн?
Доместик поднял голову и посмотрел на меня воспаленными глазами.
– Благочестивый повелел его ослепить.
Так это патрикий Иоанн стонал в загородкедля овец, гордый муж, владетель такого богатства, домов и виноградников! Еще вчера он был всемогущ, а сегодня лежал на овечьем навозе, ослепленный, оставленный льстецами, покинутый друзьями из страха, что оказанное ему внимание может возбудить гнев в сердце благочестивого.
Все сидели мрачные, подавленные несчастьем последних дней. Только Никифор Ксифий, стоя на коленях и расстилая в углу овчину для ночного ложа, хотя через два часа мы снова должны были двинуться в путь, не удержал негодования:
– Сегодня ты сидишь на коне, а завтра тебя карают, как разбойника. За что ослепили Иоанна?
– Власть василевса подобна секире, лежащей у корня дерева, – вздохнул Лаханодракон.
– Секира? Лицемерие! – продолжал распаляться Ксифий. – Пришлось мне видеть в Италии, как живут лангобардские бароны. Поистине они патрикии, а не рабы, как мы. У нас…
Никифор Ксифий был мужественным человеком. Уши у него заросли волосами, как у волка. Он воевал в Италии, защищая ромейские владения от сарацин, и любил рассказывать о том, как в Риме в обществе красивых женщин пируют бароны, под музыку виол и охотничьих рогов. Пусть пируют! Зато гореть еретикам и латинянам в геенне огненной!
Все еще стоя на коленях и отстегивая меч от пояса, Ксифий негодовал:
– А у нас? Ползают, как пресмыкающиеся. Ходишь осторожными ногами, опустив глаза долу.
– Замолчи! – крикнул я ему.
Доместик заткнул пальцами уши, чтобы не слышать предосудительные речи.
– Благочестивый один отвечает за наши поступки. Твое дело – сражаться и умереть, а не богохульствовать и осуждать установленные порядки. Положи предел твоему безумию! – удерживал от греха Никифора патрикий Феофилакт Вотаниат, человек большой осторожности и много претерпевший в жизни.
– Иоанн получил по заслугам, – сказал Лев Диакон.
Никифор Ксифий укрылся с головой плащом, но слышно было, как он скрежетал зубами. Да, он слыл храбрецом, плащ его был в крови врагов, и он сам получил ранение в этом сражении. А патрикий Иоанн, как я узнал потом, первым покинул поле битвы и во время отступления велел зарезать вола, тащившего метательную машину, чтобы насытить свое чрево, поэтому баллиста досталась врагу.
Я переговорил с доместиком и сообщил ему то, что мне было сказано василевсом.
Подражая Ксифию, присутствующие стали укладываться на земляном полу, расстилая свои одежды. Я вышел, чтобы выполнить еще одно повеление – проверить заставы. Лев Диакон и Иоанн Геометр присоединились ко мне. На обязанности историка лежало записывать все достойное запоминания, хотя он и не любил писать о поражениях, но, во всяком случае, ему надо было взглянуть на картину ночного лагеря. Протоспафарий же был крайне потрясен событиями и не захотел оставаться в хижине. Лагерь спал. Ввоздухе пахло гарью затухающих костров. Если бы враги настигли нас, никто не оказал бы им сопротивления, и тогда последние остатки ромейского войска погибли бы во главе с василевсом. Люди устали безмерно и забылись в тяжелом сне. Многих мучили сонные видения, судя по стонам. А ведь через два часа мы снова собирались поднять их и вести на восток, чтобы успеть запереться в Филиппополе. В этом хаосе моя душа, уже привыкшая к благоговейной тишине дворцов, испытывала смятение.
На заставе у дороги стояли армянские воины. Среди общей растерянности они одни сохранили спокойствие духа, равнодушно переживая наши победы и поражения. Что для них была слава ромеев! Но это они провели по горным тропам и спасли от смерти василевса и всех нас.
Один из воинов, уже седобородый и со следами старых ран на лице, сказал товарищу, сидевшему на придорожном камне с копьем в руках:
– Смотри, друг, вот пришли храбрые патрикии.
Взглянув на меня еще раз, он прибавил:
– Этого, большеглазого, черного, как сатана, я где-то видел…
Я немного изучил армянский язык в бытность свою в Трапезунде, но сделал вид, что не понимаю, о чем он говорит, и по-гречески спросил, не заметил ли он чего-нибудь подозрительного. Он ответил дерзко: