Мои руки похолодели. В свете фонаря косо падал дождь.
— Он написал про ее смерть, и через час кошки Дороти пришли к нам рассказать об этом, как он и написал. Вот так все и выяснилось. Я услышала их и открыла дверь. Они стояли на нижней ступеньке крыльца, и в их глазах отражался свет из прихожей, как расплавленное золото. Я знала, что отец терпеть не может кошек, и попыталась их прогнать, но они не уходили. Потом они стали орать и визжать, и в конце концов он спустился из кабинета посмотреть, что за шум. Увидев их горящие глаза, услышав визг, он мгновенно все понял. И тогда сел на ступеньку и тоже заплакал — он понял, что это он ее убил. Сидел и плакал, а кошки забрались к нему на колени.
Я сидел на краешке кресла и тер озябшие руки. Снаружи зашумел ветер, пригибая деревья, меча дождевые залпы. И вдруг утих так же внезапно, как налетел. Я не хотел понимать, но понял. Маршалл Франс обнаружил, что, когда он что-то пишет, это тут же сбывается, — это уже явь, это стало реальностью. Раз — и готово.
Я не стал ждать, пока она еще что-то скажет:
— Анна, это смешно! Брось! Чепуха же!
Она села на подоконник и засунула руки под рубашку, погреться. Перед моим мысленным взором блаженно и неуместно полыхнула ее нагая грудь. Анна стала стучать коленями, одно о другое, и все стучала, пока говорила:
— Отец понял, что после «Страны смеха» в нем что-то переменилось. Мама говорила мне, что с ним чуть не произошел нервный срыв, так он был тогда взвинчен. Закончив «Страну», он почти два года ничего не писал. Потом мама умерла, и это чуть не свело его с ума. Когда книгу издали, она так прогремела, что он мог запросто стать большой знаменитостью. Вместо этого он… работал, как говорится, в супермаркете на прежнего хозяина, а иногда ездил в Сент-Луис и на озеро Озарк.
Я хотел сказать ей, чтобы перестала болтать невесть что и отвечала на мои вопросы, но понял, что рано или поздно она и так ответит.
— К тому времени я училась в колледже. Я хотела стать концертной пианисткой. Не знаю, вышло бы из меня что-нибудь, но я стремилась к этому всеми силами. Дело было сразу после смерти мамы, и я порой чувствовала себя виноватой, что он остался в Галене один, но когда говорила ему, он смеялся и велел мне забыть эти глупости.
Она отпрянула от подоконника и, крутанувшись, посмотрела в дождливую ночь. Я старался не стучать зубами. Когда Анна заговорила снова, ее голос, отражаясь от оконных стекол, звучал несколько иначе:
— Тогда я встречалась с парнем по имени Питер Мексика. Правда, смешная фамилия? Он тоже был пианист — но настоящий талант, и мы все это знали. Мы всё не могли взять в толк, зачем он торчит в Америке — ему бы ехать в Париж, учиться у Буланже[96], или в Вену к Веберу. С первой же минуты знакомства мы больше не разлучались. А всего через неделю стали жить вместе. И не забывай, что в начале шестидесятых такое еще не было принято… Мы были полностью поглощены друг другом. Грезили жизнью в какой-нибудь мансарде — с застекленной крышей и двумя роялями «Бёзендорфер» в гостиной.
Отвернувшись от окна, Анна подошла к моему креслу, села на деревянный подлокотник и, положив руку мне на плечо, продолжала говорить в темноту:
— У нас была ужасная тесная квартирка, да и ту мы едва могли позволить. Мы оба имели по комнате в общежитии, но квартира была нашим тайным приютом — после занятий, по вечерам, всегда, когда мы не упражнялись. На выходные мы выписывались и скорее летели туда. Квартира была совершенно пустой. Мы купили две койки в лавке армейских неликвидов, связали их за ножки, и получилась двуспальная кровать.
Пауза.
— Однажды утром я проснулась, а Питер был мертв.
Представляете себе тон, каким произносят объявления на вокзале или в аэропорту? Абсолютно монотонный голос: «Поезд отправляется с седьмого пути». Вот такой был и у Анны.
— Приехала полиция, провели свою дурацкую экспертизу и сказали, что это сердечный приступ… Сразу после похорон за мной приехал отец, и я вернулась домой. Мне не хотелось ничего делать. На все было наплевать. Я сидела в комнате и читала толстые книги — «Процесс» и «Сердце тьмы», Раскольникова… — Она рассмеялась и сжала мое плечо. — Я была такой экзистенциалисткой в те дни. Перечитала «Постороннего» раз десять[97]. Бедный отец! Он только отходил от своей беды, а тут приехала я со своей… Но он был просто ангел. В таких случаях отец всегда был ангелом.
— И что он делал?
— Чего он только не делал! Готовил и убирал, слушал мои бесконечные жалобы, как жестока и несправедлива жизнь. Он даже дал мне денег, чтобы я купила себе целый шкаф черных платьев. Ты читал Эдварда Гори?
— «Арфа без струн»[98]?
— Да. Так вот, я была как эти его темные женщины, которые стоят в сумерках среди поля и смотрят на горизонт. Просто клиника. Ничто не могло вывести меня из этого состояния, и отец от отчаяния взялся за «Анну на крыльях ночи». Это задумывалось как полный уход от того, что он делал раньше. Главной героиней выступала я, но в романе должны были смешиваться правда и вымысел. Он говорил, что в детстве, когда я просыпалась от какого-нибудь кошмара, он рассказывал мне истории, и теперь ему подумалось, что, если напишет что-нибудь специально для меня, это может оказать тот же эффект. Он был удивительный человек… Этот козел Дэвид Луис все долдонил, пора, мол, написать что-нибудь новое. Услышав, что отец начал новую книгу, он написал ему, что хочет к нам приехать, глянуть, что получается. И вышло так, что он приехал через два дня после смерти Дороти Ли. Можешь себе представить, что это было!
— Анна, это просто невероятно! Ты говоришь, что твой отец был Бог! Или доктор Франкенштейн!
— Ты мне веришь?
— Ну знаешь! И что я должен, по-твоему, ответить, а?
— Не знаю, Томас. Не знаю, что бы я сказала на твоем месте. Ничего себе история, верно?
— Гм, да. Да. Так бы ты, наверно, и сказала.
— Хочешь еще доказательств? Погоди минутку. Нагелина! Нагелина, ко мне.
Глава 5
В ту ночь я вышел из дома Анны убежденный. Я видел книги, документы, журнальные вырезки. Даже заходила Нагелина и рассказывала о своей «прошлой жизни» в человеческом обличье Вильмы Инклер.
Можете себе такое представить? Вы сидите в кресле, а собака у ваших ног смотрит вам прямо в глаза и начинает рассказывать о своей собачьей жизни высоким сиплым голосом — как у баумовского жевуна. А вы сидите себе да только киваете, будто с вами такое каждый день случается.
Доктор Дулиттл в Галене. Доктор Дулиттл в дурдоме. Один хрен.
Как-то я преподавал своим оболтусам литературное творчество. Все они как один писали зверские истории про отрубленные головы, изнасилования, наркотики и передозировку. Выбраться из кровавой трясины, которую сами нагородили, мои «авторы» могли одним-единственным способом: «Кейт повернулся в постели и тронул шелковистые белокурые волосы Дианы. Слава богу, это был лишь сон».
Говорящие собаки, современный Прометей с оранжевой авторучкой вместо глины и его милашка-дочь, которая зубы чистит — и то до ужаса эротично, спит с тобой и с элмерами фалдами в бейсбольных кепках[99], а также, не исключено, доводила своих предыдущих дружков до инфаркта. «Томас повернулся в постели и тронул бультерьера. „Дорогой, это был лишь сон“, — сказал тот».
Но что же мне, спрашивается, делать? Продолжать биографические изыскания? Писать биографию дальше? Я одолел полпути до дома, когда это начало сводить меня с ума.
— Что же, черт возьми, мне теперь делать? — Хлопнув ладонью по не успевшей согреться черной баранке, я свернул на бензоколонку, где был телефон.
— Анна?
— Томас? Привет.
Мне подумалось, не там ли Ричард. То-то было бы чудесно.