– А чего мне врать. Короче, охотились, к Лариным чаи гонять ездили, а дуэли не было.
– И где Володька сейчас?
– В эмиграции, в Нью-Йорке. Сначала, как Эдичка, вэлфэр получал, они в “Винслоу” на одном этаже жили. А потом Ленский каким-то образом высоко полетел, купил себе дом и вот – ведет здоровый образ жизни.
– Все к лучшему.
– Что?
– Ну, что Володька жив. И что здоровый образ…
– Да, это оно, пожалуй… Пелевина, а ты сны видишь?
– Вижу.
– Расскажи.
– Вчера, короче, снится мне, будто лежу я в гинекологическом кресле, по уши в гипсе, и даже голова вся забинтована. И вот врач, Нина Петровна, с бритвой в руке ко мне подходит и начинает срезать родинку над верхней губой. А потом телефон зазвонил, и я не помню дальше…
– Интеллектуальные у тебя сны, Пелевина. А я вот вчера видел, как мне Мартовский Заяц дорогу перебегает.
– Перебежал?
– Не помню.
– Онегин, тебя уже лечат?
– Нет, только диагноз сказали; я вчера напился.
– Зачем деньги тратишь, таблетки бы лучше купил.
– На таблетки все равно не хватит.
– У тебя же блат.
– Блат – только на анализы, а в аптеке блата нет. Застрелюсь.
– Лечиться минимум месяц, Онегин, ты слышишь?
– Слышу. Но я из социума ушел, из литературы ушел, в люди не вышел, денег у меня нет.
– Может, у Пушкина займешь?
– Так он не даст, не верит он мне.
– Не фига себе, столько на романе заработал, жизнь исковеркал, а взаймы не даст?
– Не даст. Может, у бабы его попрошу.
– У Наташки-то?
– У Наташки. Она, кстати, возмущалась все на счет памятника на Арбате. “Не похожи, говорит, и все тут!”
– Наташка может дать.
– Да Наташка только это и может.
– Ты это о чем, Онегин?
– Сама не маленькая, Пелевина. Кстати, мне Кихот десять баксов второй год отдает.
– И не отдаст, он сам лечится.
– Правда?
– Я его около семнадцатого встретила; он с Дульсинеей трахнулся, хламидиоз подцепил. И Санчо подцепил. Я только не поняла, кто кого – первый, или они вместе все.
– Ба… Уж если и Кихот болен…
– Весь мир болен, Онегин.
– Ага. Большой Любовью.
– Забыл про чистую.
– На чистую я забил, Пелевина. Значит, Кихот десять баксов не отдаст?
– Не отдаст.
– Тогда я вообще лечиться не буду, не на что мне.
– Дурак ты, Онегин. Сходил бы в социум, подкалымил на антибиотики.
– Не хочу я в социум, Пелевина, не могу я.
– А я могу, по-твоему?
– Ты – можешь. Ты сильная.
– Я?
– Да, у тебя есть Евангелина Вторая.
…В трамвае Евангелине почему-то резко не хватило воздуха, и она моментально перенеслась к Евангелине Второй.
– Евангелинушка, лапушка, прости. Евангелина Вторая пристально посмотрела в собственное отражение:
– Ты просто устала. А прощать мне нечего.
Онегин выглядел плохо: сенбернаровские глаза, мешки под ними – алкоголь, недосып и безденежье все больше сказывались; единственное, чего он хотел, но в чем боялся себе признаться – так это увидеть Евангелину и постебаться над социумом, но Евангелина куда-то пропала, а может, слишком усердно лечилась.
Онегин занял очередь в семнадцатый и через несколько минут увидел знакомые латы:
– Эй, Кихот!
Латы стерли с себя пыль и обернулись.
– Люди делятся на две категории, – продолжал Онегин. – Те, которые сидят на трубах, и те, которым нужны деньги.
– На трубе сижу я? – спросил Дон Кихот.
Онегин кивнул.
– Коли ваша милость намерена на каждом шагу напоминать мне о долге… – начал было Рыцарь Печального Образа, но Онегин перебил его:
– Да, намерена, наша милость очень даже намерена. Гони деньги, мне хоть трихопол с тинидазолом купить; на антибиотики – с Санчо стрясу.
– Когда кто-нибудь из рыцарей в беде и выручить его может только какой-нибудь другой рыцарь… – Дон Кихот нащупал в латах лаз и достал оттуда две замусоленные бумажки по пять долларов. – Достославный рыцарь Дон Кихот Ламанчский завершил и довел до конца приключение с графиней Трифальди, именуемою также дуэньей Гореваной, что доставило ему несказанное удовольствие.
– Как, и с дуэньей Гореваной? А мне Пелевина говорила, что ты только с Дульсинеей.
– Я – рыцарь. И как раз Этого Самого Ордена, сокращенно – ЭСО. Не верь никому, Онегин. Из жизни этой вывел я аксиому: все несчастья наши – любовного характера!
– Уж не влюблен ли часом сам достославный Кихот? – оживился Онегин, засовывая мятую зелень в карман.
– Пушкин не делал тебя таким циничным. Кто же сделал тебя таким? – участливо поинтересовался член ЭСО в латах.
– Женщины, старина, женщины. В них – корень зла, – патриархально, а потому противоестественно, вздохнул Онегин и поперхнулся словами.
– Но ведь у тебя есть Евангелина.
– Да, у меня есть Евангелина. Только она об этом не знает.
Процедуры Евангелина не любила. Во-первых, сначала нужно было отстоять очередь, во-вторых, залезть на кресло, оказавшись в самой своей беззащитной позе, а в-третьих, подвергнуться вливанию чего-то инородного в самую что ни на есть нутрь. К тому же, наизусть выученная дорога до заведения, приводящая в девятнадцатый кабинет, остохорошела до “мало не покажется”, поэтому Евангелина грустила и одиноко пила таблетки. Как-то, сидя в очереди и услышав тихое: “Пелевина!” – она увидела Онегина.
Он был депрессивен, небрит, но не вызывал привычного раздражения.
– Ты долго еще? – спросил он.
– Полчаса, наверное, – ответила Евангелина, не удивившись его внезапному явлению. – Деньги, что ли, появились?
– Кихот отдал, вот еще с Санчо стрясу…
– Онегин, я хотела обои новые поклеить, веришь, нет? Опять на эту рвань смотреть, все деньги просадила…
– Ну, это ерунда, обои какие-то.
– Конечно, ерунда, но невозможно же всю жизнь смотреть на один и тот же рисунок на стенах.
– Почему? Нет никакой разницы.
– Да хрен с ними, с обоями. Больше не капает?
– Вроде нет. Я вчера с Александра Сергеича женой общался.
– С Наташкой, у которой даже имя проститутское?
– С ней. Она сказала, что прозу крепят так: перетягивают канатами в самом горле, а потом в то самое горло вдавливают литр коньяка.
– Вдавливают? А зачем вдавливать-то?
– Да я вот тоже не понял, зачем вдавливать – можно и так.
– А вчера – не поверишь.
– Чего?
– Все-таки Гульд играет Баха с иголочки.
– Еще бы. Но мне Горовиц больше нравится.
– Ах, Онегин, какая разница – Гульд, Горовиц… Опять в это кресло.
– Любишь кататься…
– Ты, кажется, не совсем так сказал.
– Боюсь оскорбить даму.
– Скоро бал, Онегин. И только посмей предложить мне водку!
– Бал? Ты в своем уме?
– Да-с, бал. Как только анализы станут отрицательными, случится бал. Так сказала Евангелина Вторая.
– Йоп твой отец! – выругался азиат.
– Падеж не тот. Правильнее будет “твоего отца!” – поправила азиата захмелевшая Евангелина.
– Иоп твоего отца! – повторил азиат.
– Первый раз было лучше, – заметил Онегин, наливающий водку в грязный хрустальный бокал. – Ну, за здоровье!
– За здоровье! – опять повторил азиат и немедленно выпил.
– Где ты его откопал? – спросила Онегина Евангелина, когда восточный гость вырубился вместе со своей последней песней.
– Так… нашел… – ответил Онегин. – А вообще, Танька попросила; она теперь матерью Терезой заделалась, грехи искупает.
– А с письмами еще не завязала? В романе ж вроде кольцевая композиция.
– Так это в романе, Пелевина. А утром все иначе.
– Марина Алексеева вчера звонила, в гости зовет…
– Это из “Тридцатой любви…” Сорокина, что ли?..
– Из нее.
– Так она же мужиков не любит, теперь вот и до тебя докопаться хочет.
– Так мне идти к Марине Алексеевой?
– К Сорокину бы лучше сходила, до Марины я сам дойду.