— Нет, нет, нет, нет! Назареи ничего не смыслят в исламе. Замолчите, мадам, умоляю вас, потому что вы не знаете, что говорите. Нет, нет, нет!
Она давным-давно выполнила данное себе обещание и купила ему сандалии; за этим приобретением последовали другие. Несколько раз она покупала ему в лавке Бенаиссы рубашки, мешковатые черные шаровары вроде тех, что носили чаамбские погонщики верблюдов, и наконец — новый белый бурнус, хоть и знала, что вся деревня будет судачить о столь ценном подарке. Понимала она и то, что лишь из-за этих подарков отец Слимана еще не запретил ему проводить с ней время. Да и так, по рассказам Слимана, он иногда возражал. Но сам Слиман ничего не хотел, ничего не ждал — в этом она не сомневалась.
Каждый год, когда март подходил к концу, дни становились мучительно жаркими и даже ночью не было ветра; в эту пору она посвящала два-три дня стирке и подготовке к путешествию, хотя на то, чтобы решиться восстановить контакт с внешним миром, всегда требовалось сильнейшее усилие воли. Когда наступила неделя отъезда, она сходила в форт и позвонила хозяину кафе в Керзазе, чтобы тот попросил водителя направляющегося на север грузовика сделать крюк и подхватить ее в трех километрах от деревни.
К вечеру они со Слиманом вернулись в гостиницу из последней прогулки по долине; фрейлейн Виндлинг встала на террасе, оглядывая оранжевые горы песка за фортом. Слиман занес поклажу в комнату. Обернувшись, она сказала;
— Принеси большую жестянку.
Он достал ее из-под кровати, принес, стирая с нее пыль рукавом рубашки, и фрейлейн Виндлинг повела его на крышу по лесенке. Они сели на одеяло; зарево от горнила закатившегося солнца грело им лица. Вокруг еще роились мухи — то и дело они набрасывались на их шеи. Слиман передал ей коробку, и она дала ему горсть печенья в шоколаде.
— Так много сразу?
— Да, — ответила она. — Понимаешь, мне нужно ехать домой через четыре дня.
Он на миг посмотрел вниз, на одеяло, и лишь потом ответил.
— Знаю, — прошептал он. И вновь замолчал. Затем вскричал обиженно: — Буфельджа говорит, что летом здесь жарко. Здесь не жарко! У нас дома прохладно. Это как оазис с большим озером. Там вам никогда не будет жарко.
Мне надо зарабатывать деньги. Ты же знаешь. Я хочу вернуться на следующий год.
Он печально произнес:
— На следующий год, мадам! Лишь Мулане[12] известно, каков будет следующий год.
Заворчали верблюды, перекатываясь на песке у подножия форта; свет отступал быстро.
— Ешь печенье, — сказала она ему, и сама съела одно: — В следующем году мы пойдем в Абадлу с каидом, иншалла.
Он глубоко вздохнул.
— Ах, мадам!
Она отметила, сперва с уколом сочувствия, а затем, поразмыслив, с неодобрением, что в его голосе звучит мука, придающая ему необычную силу Это ей нравилось в нем меньше всего: слегка театральная жалость к себе.
— На следующий год ты станешь мужчиной, — произнесла она твердо. Ее голос дрогнул, когда она спросила с надеждой: — Ты не забудешь, о чем мы говорили?
Она отправила ему открытку из Марселя и показала своим ученикам фотографии, на которых они запечатлели друг друга и каида. Детей поразило, что у каида такой огромный тюрбан.
— Он бедуин? — спросили они.
Выйдя из консульства, она поняла, что в этом году возвращается в пустыню в последний раз. Дело было не только в явной неприветливости и подозрительности чиновника: он впервые заставил ее ответить на ряд вопросов, которые ее насторожили. Он хотел узнать, что она преподает в Фрайлюфтшюле, занималась ли когда-либо журналистикой и где именно намерена находиться по прибытии в Сахару. Фрейлейн Виндлинг чуть было не отрезала: «Я иду, куда хочу. Я не строю планов». Но просто назвала оазис. Она знала, что пожилых швейцарских дам в шерстяных чулках французы не уважают, и от этого последние казались ей еще ничтожнее. Однако именно они заправляли Сахарой.
Когда корабль вошел в африканский порт, шел дождь. Она знала, что впереди в сумраке лежат серые, ступенчатые холмы города, но они были невидимы.
Рваная европейская одежда докеров промокла насквозь. Залитый дождем город показался ей мрачным, а люди на улицах несчастными. Перемена, даже по сравнению с прошлым годом, была огромной; ей было грустно сидеть в большом, холодном кафе, где она решила выпить кофе после ужина, поэтому она вернулась в гостиницу и легла спать. Утром она села на поезд до Перрего. Почти весь день шел дождь. В Перрего она сняла номер в привокзальной гостинице и осталась там, слушая, как ливень грохочет по водостоку рядом с окном. «Это место сошло бы за подходящий образчик ада, — написала она подруге в Базель перед тем, как лечь спать. — Ярко выраженный пример социального вырождения, достигнутого насильственной гибридизацией культур. Массы унижены и озлоблены десятилетиями безжалостной эксплуатации. Завтра утром я сажусь на узкоколейку на юг, в счастливые края, и верю, что в один прекрасный миг появится мой дружок-солнце. Seien Sie herzlich gegrüsst von Ihrer Maria».[13]
Состав полз на юг по плоскогорью, тучи остались позади, в округе воцарилось солнце. Фрейлейн Виндлинг настороженно сидела у мутного окошка, погрузившись в растущую печаль. Пока шел дождь, ей казалось, что именно в нем причина ее депрессии: серый, облачный свет придавал пейзажу непривычное значение, меняя формы и расстояния. Сейчас она понимала, что чем ближе и узнаваемей станут очертания пустыни, тем яснее будет, что находиться ей здесь незачем, ведь она приехала в последний раз.
Спустя два дня, когда грузовик ее высадил, она увидела Буфельджу: он стоял на солнце рядом с валунами, махая ей рукой; он взял с собой одного из деревенских, чтобы отнести багаж. Как только грузовик уехал и облако желтой пыли развеялось по хаммаде, все погрузилось в тишину; казалось, не бывает ничего громче хруста земли под их ногами.
— Как Слиман? — спросила она.
Буфельджа ответил уклончиво:
— У него все в порядке. Говорят, пытался сбежать. Но далеко не ушел.
Известие могло быть правдивым, а могло и не быть; так или иначе, она решила не упоминать об этом, если первым не заговорит сам Слиман.
Нелепо, но ей стало легче, когда они подошли к краю утесов и она увидела деревню на той стороне долины. Лишь обойдя всех друзей, расспросив об их заботах и оставив где таблеток, а где конфет, она убедилась, что, пока ее не было, в оазисе ничего важного не произошло. Она зашла в дом родителей Слимана: мальчика не было.
— Передайте ему, чтобы зашел ко мне, — напоследок попросила она его отца.
Слиман объявился утром на третий день: улыбаясь, он встал в дверях. Она поздоровалась с ним, усадила, предложила кофе и засыпала вопросами о том, что происходило в деревне, пока она была в Европе. Некоторые друзья подались в патриоты, ответил он, и убивают французов, как мух. Сердце у нее оборвалось, но она ничего не сказала. Слиман улыбался, и она смогла поддаться накатившей радости от того, что он близко; ей удалось доказать, что с молодежью можно по-настоящему подружиться. Но даже говоря: «Как я рада видеть тебя, Слиман», фрейлейн Виндлинг не забывала, что время, которое они проведут вместе, ограничено, и горечь промелькнула на ее лице, когда она заканчивала фразу. «Не скажу ему об этом ни слова», — решила она. Если у него останется хотя бы иллюзия безграничного времени впереди, ему как-то удастся сберечь чистоту и невинность, и ей будет с ним не так мучительно.
Однажды они спустились в долину повидать каида и заговорили о давно запланированном путешествии в Абадлу. В другой раз отправились на рассвете — посмотреть на гробницу Мулая Али Бен-Саида, где бил горячий источник. Это был клочок оазиса у самой гряды высоких барханов; вокруг развалин гробницы росло полсотни пальм. В тени скал, под стенами, в остатки купели, исходя паром, сочилась вода. Они расстелили одеяла на песке неподалеку, у маленького тамариска, и вынули провизию. Перед едой выпили по пригоршне воды, которая, как сказал Слиман, славилась своей святостью. Пальмы стучали и шипели на ветру у них над головами.