Нет, вы не думайте, что потом уже все было легко и просто. Помню, когда я уже переехала и язык уже знала — не так, как сейчас, но все понимала, — слышу, моя свекровь говорит соседке: «Мало ему было девушек в Варшаве. За него любая пошла бы. Так нет, ему туркменка понадобилась…» А я уже беременная. Сгоряча решила — уеду к отцу. Чемодан стала укладывать. А потом поняла — не могу от Стаса уехать. Зато когда близнецы родились, свекровь с ними ночей не спала, сама и купала и пеленала… Так же самоотверженно, как у нас делается… И я тогда особенно поняла то, что не раз повторял мой отец: между людьми всех наций больше сходства, чем различия…
Шох сказал: «Выучишься, вернешься и станешь моей правой рукой». Эту единственную фразу, обращенную непосредственно к нему, услышал Муса из уст великого человека своего детства.
Мне он рассказал об этом много позднее. А пока всякое упоминание о Шохе заставляло его благоговейно настораживаться. А я в то время, во-первых, ниспровергала авторитеты, а во-вторых, Шох не мог быть более весомым, чем мой дед.
И вообще Мусу надо было перевоспитывать.
— Подумаешь, Шох! — Я выражала презрение не только голосом, но и брезгливой гримасой. — Вот объясни мне, что в нем такого особенного?
— Шох не знает счета своим верблюдам! — отбивался Муса.
— Он, может быть, только до десяти умеет считать?
— Шох очень умный. Его все слушают.
— Умный! Он, наверное, даже не знает, кто такой Пушкин!
— Шох читает коран! Шох был в Мекке! Шох святой!
Я злилась, но сломить Мусу в словесном поединке не могла. А мне хотелось воспитать из него нового человека, лишенного фанатизма, предрассудков и кумиров.
Надо было как-то действовать. Я его накормила свининой.
Дело в том, что запрещенная кораном свинина представлялась Мусе главным образом в виде колбасы, от которой его особенно предостерегали в Туркмении. И когда у нас на столе появлялась колбаса, он опасливо, бочком сползал со стула и удалялся в свою каморку. Мое возмущение ничуть не помогало.
— Да это телячья колбаса, пойми!
— Одно слово — колбаса, — говорил он, в ужасе растопыривая пальцы.
— Ну и что с тобой будет, если ты ее съешь?
Он закрывал глаза.
— Очень плохо будет.
— Это предрассудок, пойми!
— Мусенька, я не буду есть колбасу. Я умру.
Дедушка, человек прошлого времени, брал сторону Мусы:
— Не трогай его. Это все постепенно пройдет.
Но ждать было не в моем характере. Я сделала два бутерброда из буженины, которая по виду совсем не похожа на колбасу, и мы с Мусой, готовые поглощать пищу в любое время, съели их почти сразу после обеда.
— Очень вкусное мясо, — одобрил Муса.
Я все-таки немного побаивалась своего эксперимента и поэтому выждала полчаса, убедилась, что Муса в полном здравии, и спросила невинным голосом:
— Так правда, вкусное было мясо?
— Очень вкусное!
— А это была свинина! — с торжеством объявила я. — Свинина, и ничего с тобой не случилось. Вот теперь ты убедился, что это предрассудок?
А Муса вдруг с размаху упал вниз лицом. Он лежал на полу и не откликался на мои уговоры. В смятении я сперва убежала, потом вернулась снова. Муса перебрался на топчан, теперь он лежал лицом к стене и по-прежнему не хотел меня видеть. Его поразило горе. Он не открывал глаз, не зажигал света. Я тронула его худенькое плечо. Оно было напряжено и вздрогнуло от моего прикосновения. Он плакал.
Я пошла к дедушке. Спокойный и благодушный, он сидел за большим обеденным столом, раскладывал пасьянс «косыночка» и пел высоким тенором. У деда были три любимые песенки: «Сердце красавицы», «Пой, ласточка, пой» и несложный мотив, содержащий одну строчку непонятного текста: «Пури, пури, давай пумпури». Именно эту последнюю песню дедушка и выпевал, когда я подсунулась ему под руку.
Я была уверена, что Муса все расскажет, и, конечно, боялась. Но еще больше боялась, что он действительно умрет. Внушала себе, что у мальчика уже начались судороги. Так я дедушке и сообщила — «судороги», скрыв пока что причину внезапной болезни Мусы.
Дед пошел в каморку, а я пристроилась у двери, хотя подслушивать было бесполезно. Присев на топчан и положив мальчику на голову большую белую руку, дедушка заговорил с ним по-туркменски, на секунду прервав себя, чтобы внушительно крикнуть:
— Муся, закрой дверь!
Я приготовилась к худшему и подыскивала опору своему слабеющему духу. Прогрессивное и бескорыстное направление моих побуждений — вот в чем была моя сила. Люди всегда страдали за правду.
Но на этот раз мне страдать не пришлось.
Дедушка позвал меня в столовую и, собирая со стола маленькие карты несостоявшегося пасьянса, сказал не сердито, а даже просительно:
— Развлеки его чем-нибудь, Мусенька. Ты, если захочешь, придумаешь. Тоскует мальчишка. Он утром открывал глаза — кругом степь, свобода. Тоскует. Жалко ребенка.
Он вынул из кармана жилета три рубля — сумму по тем временам значительную.
— Может быть, в кино его поведешь…
В этот день идти в кино было поздно. Но на меня нахлынула радостная жажда деятельности. Муса поступил благородно. Он не выдал меня, и я должна была немедленно вознаградить его.
Я переворошила ящики своего шкафчика. Не дарить же ему модное кашне или флакончик духов — самые мои большие ценности.
Толстая тетрадь вся исписана моими стихами… Акварельные краски — остатки на донышке… Но я знала, что найду вещь, достойную внимания. И нашла. Черный листок копировальной бумаги. Муса еще не знал ее волшебных свойств.
— А что я тебе сейчас покажу!
Он повернул ко мне голову и покосился любопытным глазом.
— Можно в точности срисовать любую картинку из книжки…
Я вложила лист белой бумаги и копирку между страницами Брема и, встав на колени перед тахтой, быстренько перевела индийского слона.
Муса не умел притворяться. Черная копирка поразила его, как чудо. Он спрыгнул с тахты и пожелал сам воспроизвести именно того же слона. Весь вечер мы занимались копированием картинок из учебников. Муса не расставался с черным листочком. Он принес его даже к вечернему чаю.
— Ах, какой умный человек придумал такую бумагу! Он, наверно, был профессор!
В щелочках век счастливо сияли его глаза.
— Очень был умный человек, — серьезно подтвердил мой дед.
Ничего этого Мария не знала. Да ведь и что знать? Зато она рассказала мне, как женился ее отец. Рассказала трогательную семейную легенду, полуправду, созданную и любовно раскрашенную ее участниками.
История начиналась с появления на свет будущей жены Мусы, которая родилась от невозможного по тем временам союза юноши-еврея с чувашкой. Родители влюбленных жестоко преследовали молодую пару, разлучали мужа с женой, а их ребенка поочередно выкрадывали то еврейские, то чувашские родичи. И наконец мать Марии, тогда еще совсем молодая женщина, лишившись всех близких, нашла пристанище на должности уборщицы в Ташкентском сельскохозяйственном институте, где учился Муса.
— А у папы, представляете, был роман с одной пианисткой. Красавица была невиданная. Все думали, что папу оставят при институте — он был очень способный, — но вдруг его при распределении послали в Андижан. И она ему отказала! Представляете?
Уже в последние дни перед отъездом папа вышел в институтский парк, а мама с подругой вытряхивала там половики. Мама и говорит: «Вот вы уезжаете, а мы опять же тут остаемся». Папа в шутку возьми и скажи: «Поедем со мной!» А мама ответила: «Все вы так смеетесь, а жениться никто не женится». А папа сразу ей всерьез: «Пойдем завтра в загс». И пошли! Началось как будто с досады, а потом такой счастливый брак вышел…
— А почему его не захотели оставить при институте?
— Ох, это страшная глупость! Он был сыном бедного пастуха, рос сиротой, а ему все время приписывали богатого родича, бая. Очень долго за папой эта ниточка тянулась. Но он был такой талантливый! И докторскую защитил, и кафедрой заведовал…