Отец Дионисий поежился. Такая лесть показалась ему не только бесстыдной, но даже и кощунственной. Он взглянул на владыку. Тот явно расчувствовался и жадно ловил каждое слово. Наконец, смахнув слезу и подняв бокал, он произнес:
— Многие грехи простятся тебе за эти слова!
Было там, в дневнике, и о самой Валентине. Ох, если она прочитает... Сраму не оберешься. Еще и не так поймет. Но как он, монах, мог такое написать: прельстился точностью выражения. При одном воспоминании уши у него покраснели... Вот уж — ради красного словца. Там было написано: “Все люди источают флюиды, а Валентина выделяет яйцеклетки. Большие такие, хищные яйцеклетки. И мне кажется — они носятся за мной: ужас, ужас, боюсь!”. Тьфу, дурень он все-таки!
И еще там было — ах, лучше не вспоминать, лучше пойти побыстрее да забрать этот злосчастный дневник. Искушение! Как он мог так ошибиться! А вдруг она не отдаст — вон какая злющая: отдавайте мне мои подарки! Да он уже и не помнит, что именно. Ну, хорошо, он компенсирует ей убытки — подарит что-нибудь взамен. Он увидел искусный деревянный узор, вырезанный недавно резчиком в качестве образца для нового иконостаса. Решил — скажет резчику, что узор подходит, а зачем тогда хранить образец? Вспомнил, что Валентина поселилась в моем доме. Значит, надо было немедленно отправиться к ней и забрать блокнот, пока она его не прочитала, а взамен подарить ей узор. Ну и помириться. Бог с ней. Духовный союз — так духовный союз. Плохо, конечно, что она его общительность истолковала в каком-то приватном смысле. Но это пройдет. Он ей дал понять, что он тут ни при чем. Если умная, сделает вид, будто никакого объяснения она с ним и не устраивала. Если глупая — что ж, пусть немножко поненавидит его.
Меж тем было уже темно и метельно. Троицк в эти святочные дни ходил ходуном, пил, гулял, горланил и даже, несмотря на нищету, то там, то здесь взрывал хлопушки. Идти через весь город в зимней рясе было и неудобно, и опасно — могли привязаться местные пацаны просто, чтоб “попугать и погонять попа”. Да и всякое могло случиться. Поэтому отец Дионисий зашел к монастырскому сторожу и садовнику монаху Матфею, которому наместник вручил ключи от монастырских складов, где хранилась утварь и ветошь еще со времен царя Гороха: были там какие-то выцветшие пальто, тулупы, валенки, ушанки. Но Матфей категорически отказался без благословения наместника пускать туда Дионисия, и пришлось ему идти к игумену Иустину, а заодно уж и просить его благословения на поход в город. Но Иустин позволил:
— Иди. Только быстро — туда и обратно. А то тревожно. У меня и Лазарь отпросился к крестнику на святочный вечерок.
Дионисий залез на склад, нашел там для себя какую-то безумную серую шубку из искусственного меха, который свалялся по бокам и повылез на животе, взял себе и шапку-ушанку, которую завязал под подбородком, да еще и обулся в черные валенки с галошами, заправив в них брюки. Наряд изменил его до неузнаваемости и сделал похожим то ли на советского провинциального бухгалтера, то ли на проходимца-неудачника. Что-то было во всем его облике сомнительное и полупочтенное. Но самому отцу Дионисию маскарад понравился: ни у кого в городе не будет интереса приставать к такому прохожему — видно, что взять с него нечего, задирать — неинтересно, да, может быть, и небезобидно — кто знает, что за прощелыга кроется под серым вытертым ворсом? Он вышел через нижние ворота и, никем не узнанный, поспешил к моему дому.
Было уже совсем темно, и троицкие мутные фонари смотрели вполглаза на редких пугливых прохожих, трусящих по крещенскому морозцу, хрустящему снежку и причудливым тротуарным наледям, на стайки разгулявшихся парней и девок, которые клубились то здесь, то там, щеголяя распахнутыми на груди куртками и откупоренными бутылками, к которым и прикладывались для куражу.
Все, однако, настолько заиндевело, задубело, заледенело, что идти было трудно, дул ледяной ветер, а холм, на котором возвышался мой дом, сделался и вовсе неприступным — его надо было брать с наскока, с разбега, штурмом. Дионисий несколько раз скатывался по нему и, по-птичьи взмахивая длинными руками, приземлялся в сугроб. Тем не менее, он обратил внимание на странное обстоятельство — в доме не горел свет. Конечно, могло статься, что Валентина отправилась на службу в монастырь и еще не приходила. С другой стороны — какая же служба? Отец Дионисий вспомнил, что колокол, возвестивший ее окончание, ударил еще когда он только примерял свой маскировочный городской наряд. Скорее всего, перенапрягшись в проповеди и отповеди, закоченев на ветру и отогревшись возле пылающих печек, она всей душой и телом предалась успокоительному сну. А может — и весьма вероятно — она просто уехала. В принципе, она же могла собираться домой. Забрала подарки — и в путь! Но тогда и его блокнот с помыслами катит теперь по железной дороге, подпрыгивает на стыках: ту-ту! А может, она просто пошла к матушке Харитине — сидят, чай пьют, что ей делать в огромном пустом доме одной, зачем подвергаться опасности вторжения бывшего лагерника с дружками? Но тогда блокнот наверняка остался в доме — не вслух же она его читает старой монахине?
Дионисию это упрощало задачу: он знал, что запасной ключ от дома спрятан в старой калоше, покоящейся под перевернутой бочкой. И можно пробраться в дом незамеченным и просто утащить свою тетрадку с собой, будто ее и не было. Вернется Валентина — а где блокнот? А его нет как нет. Куда же я его положила? На столе нет, на диване нет, в печке нет, наверное, выронила по дороге, валяется где-то в снегу. А он ей потом подарит какую-нибудь другую ценную тетрадку — новую и чистую, без таинственных помыслов. Наконец, кое-как цепляясь за кусты, ему удалось вскарабкаться и, поднявшись на выступ, открыть запертую изнутри на щеколду калитку, которую, кстати, он и не стал запирать.
Для порядка он все-таки несколько раз позвонил, потом, не услышав звонка, постучал в дверь, но никто ему не открыл — если Валентина и почивала, то крепко. Тогда он отодвинул бочку, достал ключ, отпер дверь и с усилием толкнул ее. Она, однако, поддалась весьма туго, будто бы изнутри была приперта чем-то тяжелым. Но если это было так, то вряд ли Валентина могла бы выбраться из дома. Правда, имелась еще одна дверь — та выходила прямо на калитку, но отец Дионисий знал, что в ней не было ни замка, ни даже замочной скважины и что она всегда запиралась лишь изнутри на большой железный засов. В этом случае она бы оставалась открытой. Он даже специально вернулся к ней и навалился на нее всем телом. Нет, определенно Валентина была дома. Он снова вернулся к той, прежней двери, выходящей в глубины сада и еще разок ее как следует толканул. Тяжелый предмет, приваленный к ней с другой стороны стал поддаваться, и Дионисий уже смог протиснуть в щель руку, нащупывая ею в темноте какой-то железный предмет солидных размеров, оказавшийся примерно на уровне его коленки. Тогда он вспомнил, где выключатель, и попытался включить свет, но тщетно — то ли перегорела лампочка, то ли вообще в доме не было электричества. Конечно — ветер вон какой сильный, шумный, налетит — запросто оборвет провода, то и дело грохочет кровельным железом: “Тра-та-та-та-та-трах-барабах”.
— Валентина, — позвал он.
Но никто не откликнулся. Тогда он напрягся всем телом и заставил попятиться железяку, которая отчаянно сопротивлялась, отказываясь его пускать. Тем не менее, он протиснулся вовнутрь. Дверь качнулась назад и захлопнулась за ним, а в железном препятствии он в темноте распознал садовую тачку, на которой были навалены дрова.
Надо сказать, что архитектурная конструкция моего дома весьма замысловата. Итак, в нем две входные двери. Но одна, та, что располагалась ближе к улице, почти всегда была заперта — я распахивала ее лишь летом, чтобы проветрить дом или выгнать мух. Та же, через которую вломился отец Дионисий, вела сразу на большую кухню. Из нее можно было попасть в уборную и в прекрасную комнату с двумя окнами, выходившими в сад. К этой комнате — с левого бока — примыкала другая, которую местные называли “залой”. Она тоже была проходная и уводила в третью, выглядывающую окном на улицу и имевшую вторую дверь. Через эту дверь можно было выйти в предбанник, откуда поднималась на второй этаж крепкая лестница и откуда выводила из дома прямо к калитке запасная входная дверь, а другая, хлипкая с плотно закрашенным стеклом, открывалась в уборную. Таким образом, первый этаж можно было обойти по кругу, имея при этом в виду, что какая-то часть пути будет пролегать через сортир, в котором оказывалось два входа. Непонятно даже, для чего это было придумано, тем более что почему-то получалось всегда так, что с какой бы стороны ты ни подошел бы к уборной, именно эта дверь и оказывалась запертой изнутри.