II.
На следующий день я твердо решила уехать домой — ну сколько же здесь сиднем сидеть, карауля дом? Позвонила с утра пораньше моему мужу в Москву — он недовольно заметил, что мои каникулы изрядно подзатянулись. Не понимает он, с чем я тут сражаюсь, за что бьюсь. Да, может, этот дом — какой-нибудь будущий монашеский скит, может, когда к власти вновь придут безбожники, разгонят монастыри, только тут и возможно будет создать потайную монашескую обитель! Может, только тут и услышишь акафист!..
С другой стороны, раз этот бандит не появился в назначенный день, может, он и передумал встречаться здесь с друзьями и родственниками, может, другое место нашел для встреч? А кроме того, мои дружественные монахи обещали о нас молиться, а Никифорович так даже сказал, что будет каждый вечер к нему подруливать и, если что не так, даст знать в монастырь и оттуда прибудет целая группа дюжих послушников и паломников. Ну и наконец Мурманск вызвался “держать руку на пульсе” и в случае чего призвать своего кума — “мента”. Даже матушка Харитина согласилась подходить к дому и заглядывать в окна, нет ли там каких безобразий. А соседка Эльвира успокоила тем, что “кто-кто, а она первая заметит что-то неладное и забьет тревогу”. Так что все у меня в Троицке было “схвачено”, повсюду были расставлены мои соглядатаи и защитники. Да, было у меня такое сомнительное свойство — всех окружающих втягивать в бурный водоворот моей жизни. Еще и матушка Харитина забежала перед самым моим отъездом:
— У меня тут Валя одна живет — паломница: девка положительная, дюжая и решительная. Говорит — надолго приехала. Хочешь, посели ее у себя, все будет спокойнее.
Привела она эту паломницу — суровая, строгая, решительная. Такая не спасует и перед бандитами... Прямо так и сказала:
— А я их не боюсь — Бог не любит боязливых. Я их — крестным знамением, вот так, вот так.
И она четкими фиксированными движениями перекрестила вокруг себя воздух. Но особенно меня успокоило то, что она оказалась преподавательницей сопромата в каком-то техническом вузе, то есть, значит, была большим знатоком ухищрений любого сопротивляющегося материала.
— Я могу здесь жить долго — хоть до первой недели февраля. Сейчас же каникулы, — добавила она.
Я отдала ей ключи, показала, где спрятаны запасные — в старой галоше, а галоша в бочке для воды, а бочка для воды перевернута и стоит у входа. Пошла попрощаться с монахами. Призвала к себе Ангела-хранителя и — домой.
Жалко, конечно, покидать этот дом — обитель лучших дней. Увижу ли я его вновь? Не сожгут ли его пьяные мужики, не растащат ли по камушку? Каждый раз, уезжая, смотрю на него так, словно вижу в последний раз... Но что делать?
Из Троицка ехать надо сначала на автобусе до областного центра, потом — вечерним — девять тридцать — поездом до Москвы. Но решила я поехать загодя, чтобы купить купейный билет и успеть в мастерскую, где изготавливают железные двери и решетки на окна, прицениться и договориться, что я приеду через пару месяцев и воспользуюсь их услугами. Обовью дом железными прутьями, посажу его в клетку, запру, как сокровище, на замки. Пока стояла в кассе за билетами, очередь со всех сторон атаковал какой-то бомж: шапка-ушанка с одним опущенным ухом, ручищи красные: “Подайте Христа ради!”.
Голос его был заунывный, надтреснутый и противный, интонации стилизованные:
— Сами мы не ме-е-стны-е-е.
Но ради Христа я всегда подаю. Полезла в сумку, достала, похлопала его по плечу. Он обернулся... Лицо его вытянулось сначала в длину, потом — в ширину, потом — сжалось в комок. Он втянул голову в плечи…
Это был Ваня Шкаликов. Ваня Шкаликов — мой бывший студент. Ваня Шкаликов — молодой поэт... Мы еще писали ему всем институтом в милицию характеристику, что он — надежда России и его нельзя сажать. Я сама составляла эту бумагу, украшая ее цитатами из отечественной словесности: “Поэт в России больше, чем поэт”, а также “Поэт всегда прав”...
— Вот, — сказал он, виновато хлопая голубыми глазами и топорща рыжую клочковатую бороду, и развел руками, — докатился... Был непутевый, а стал совсем пропащий...
И утер слезу.
...Он все время вляпывался в истории. Если он ехал в электричке, то его обязательно кто-нибудь убалтывал, подпаивал, обчищал и усаживал в поезд, идущий в противоположном направлении. Но и оставшись без денег, без пальто и без документов, он потом, сияя невинными голубыми глазами, уверял, что это были “хорошие, интересные такие парни-попутчики”.
— Я им читал стихи — им нравилось.
Если он шел пешком, к нему обязательно кто-нибудь приставал и, бывало, побивал. Один раз он обнаружил у кромки мостовой черную кожаную папку — видимо, она выпала из только что отъехавшей машины. В папке были документы, анкеты, была и визитная карточка на имя какой-то женщины. Он позвонил по указанному телефону, назвал имя и сообщил, что нашел черную кожаную папку. Женщина эта несказанно обрадовалась, спросила, сколько он за нее хочет. Он удивился и сказал — ничего, просто вернуть. Она, тем не менее, пообещала его отблагодарить и назначила встречу у метро. Ваня ей тщательно себя описал и отправился выполнять долг честного человека, держа папку перед собой. У метро к нему подошли два бугая, попросили пройти с ними к машине, где его и отблагодарит хозяйка. Он с радостью пошел. Они завели его во двор и так избили, что его лицо весьма долгое время представляло собой сплошной кровоподтек. Но Ваня переживал не из-за этого, он недоумевал — за что?
А если его никто не бил, то он все равно попадал в какую-нибудь переделку. Один раз — в уличную перестрелку, правда, остался цел, другой — в автомобильную аварию: прямо перед ним автомобиль врезался в столб со знаком перехода, и столб упал возле Вани, лишь едва его не задев. Я даже не знаю, почему с ним такое случалось… Вид у него был вполне мирным, манера — благодушной. Сам он объяснял это тем, что над ним тяготело родовое проклятье, и поэтому он — непутевый, то есть “нет ему пути”. Но на самом деле, если приглядеться, он сам был какой-то, что называется, дурной: помани его пальцем — он пойдет за тобой, не спрашивая куда. Просто из “интереса жизни”. А кроме того — раз ты его куда-то ведешь, значит право имеешь. Ваня любил подчиняться, он уважал любую власть, он считал ее “рукой судьбы”.
Пошел как-то раз в гости к сокурснице, а там у нее — дым коромыслом, благовония курятся, люди в красных накидках, музыка восточная... Она сама — тоже вся в пурпуре и с кровавой точкой во лбу.
— Ты чего это? — рассмеялся он, указывая ей на лоб.
Но она только приложила палец к губам, прошептала: “Подставь лоб”. Он думал, что она ему тоже поставит на лоб такую же точку, но она помазала его серой, покропила какой-то кисленькой водичкой, провела в комнату. Там было много народу, все сидели по-турецки, глядя куда-то в область собственного пупка, а в середине на журнальном столике возвышалось черное изваяние, злобное такое и страшное, длинный язык свисал, на шее ожерелье из человеческих черепов, в двух руках — человечьи головы, а в двух других — меч и нож. Ваня рассматривал его и поражался, а сокурсница с индийской точкой произнесла:
— Поклонись. Это богиня Кали.
Он поклонился.
Она сказала:
— Съешь яблочко. Это богиня тебе посылает.
И протянула ему сморщенное недопеченное яблоко. Он съел.
— Опять поклонись ей. Ты теперь — ее.
И вот Ваня с интересом рассказывал эту историю и весьма дивился, когда узнавал, что он, оказывается, прошел инициацию в секту богини смерти.
Я отвезла его к подмосковному священнику, потому что Ваня был как-никак христианин, и тот его поисповедовал, наложил епитимью и поселил у себя возле храма. Хорошо — лето, каникулы, живи, молись, радуйся, пиши стихи! Священник такой хороший — сам бывший писатель.
— Ваня, — сказал он, — тебе нельзя от храма — ни ногой. Пропадешь ведь. Это точно про тебя сочинили: “Ваня, Ваня, простота, купил лошадь без хвоста”. Лучше бы тебе — прочь из Москвы, от всей этой литературной среды. А вообще-то тебе нужна крепкая рука. Хозяйка тебе нужна волевая, положительная. Одним словом, спасет тебя разумная жена.