— Да, но за пятьсот гиней; не фунтов, а гиней. Я не хочу даром выносить Ефраима Квистуса.
— Положитесь на меня, я это устрою. Пока… — Он бросился из студии, но сейчас же остановился в галерее.
— Вот что, Клементина, если этот противный капитан опять явится за прелестной мисс Эттой, и вам понадобится убийца, — пошлите за мной.
Она взглянула на его улыбающееся, красивое юное лицо.
— Вернитесь, Томми, — повиновалась она налетевшему порыву. Затем сняла висевший над камином любимый свой этюд Делла Робиа, изображавший белокурую головку ребенка на голубом и желтом фоне, и положила его на руки Томми. Изумленный, он прижал его к себе, боясь уронить.
— Это будет вашим свадебным подарком невесте, когда она у вас будет. Мне бы хотелось, чтобы это было скорее.
Он был совсем ошеломлен ее великодушием. Но он не может взять этюда… Это слишком драгоценный подарок.
— Потому-то я вам и дарю его, идиот! — нетерпеливо закричала она, — вы думали, что я вам подарю пару вышитых подтяжек или молитвенник? Берите и убирайтесь!
То, что сделал затем Томми, девятьсот девяносто девять из тысячи молодых людей не сделали бы. Он протянул свою руку, она дала свою, он притянул ее к себе и запечатлел на ее щеке звонкий, благодарный, честный поцелуй. Затем прижал к сердцу драгоценное произведение искусства, с громким «до свидания» исчез.
На щеке Клементины загорелось красное пятно, в суровых глазах промелькнула нежность. Она посмотрела на пустое место над камином, — благодаря оптическому обману оно казалось необыкновенно большим…
А Томми, будучи энергичным молодым человеком, не теряя ни минуты помчался к антропологам, привыкшим, к сожалению, измерять время эпохами, а не минутами. Дядя запротестовал:
— Дорогой Томми, было бы гораздо покойнее, если бы вы были не каким-то вихрем, а обыкновенным, рассудительным человеком.
Но Томми удалось восторжествовать. В скором времени произошел обмен официальных писем, и Ефраим Квистус отправился с визитом к Клементине Винг.
Если ее студия, по мнению Томми, напоминала своим хаосом мастерскую большого торгового дома, то маленькая гостиная, где она его приняла, была так же чопорна и старомодна, как и весь Ромней-плейс. Жесткая, неудобная мебель от Шеритона, небесного цвета; гравюры Барталоцци, Киприани и Томкинса по стенам; в углу прялка с куделью на веретене. Эта комната вызывала в Клементине какое-то мрачное отчаяние. Она не бывала в ней, исключая тех случаев, когда ей нужно было принять необычных посетителей два раза в год.
— Я, кажется, с потопа не видала вас, Ефраим! — сказала она, когда он по-старинному склонился над ее рукой. — Как поживает доисторический человек?
— Как нельзя лучше, — был ответ.
Ефраим Квистус был высокий сорокалетний мужчина, с бледным лицом, черными редеющими на лбу и висках волосами и ласковыми, большими, синими глазами. Отпущенные усы придавали его лицу вид чего-то незаконченного. Опытный глаз Клементины сейчас же заметил это. Она сморщила лицо и рассматривала его.
— Вещь будет удачнее, если вы будете гладко выбриты.
— Я не могу сбрить усы.
— Почему?
Он начал волноваться.
— Я думаю, что моему обществу будет приятнее иметь портрет своего председателя в том виде, в каком оно привыкло встречать его на заседаниях.
— Умф! — усмехнулась Клементина. — Предположим, что это так. Садитесь.
— Благодарю вас, — Квистус опустился в жесткое кресло от Шеритона и продолжал светский разговор: — Вы далеко ушли с тех пор, как мы виделись в последний раз. Вы — известность… Хотел бы я знать, как чувствует себя знаменитость?
Она пожала плечами:
— Я чувствую, что умру старой девой. В самом деле, когда мы виделись с вами в последний раз?
— Пять лет тому назад, на похоронах бедной Анджелы.
— Совершенно верно, — согласилась Клементина. Оба замолчали. Анджела была его женой и ее дальней родственницей.
— Что стало с Виллем Хаммерслэем? — прервала она тишину. — Он перестал мне писать…
— Кажется, он уехал в Китай, чтобы открыть там отделение своей фирмы. Я уже несколько лет о нем ничего не знаю.
— Вот странно, — заметила Клементина, — он, кажется, был вашим закадычным другом?
— Единственным другом вообще в моей жизни. Мы были вместе и в школе, и в Кэмбридже. Впоследствии у меня было много знакомых и так называемых приятелей, но я ни с кем больше не был дружен. Я думаю, — прибавил он с мягкой улыбкой, — это потому, что я теперь сухой сучок.
— Вам можно дать на десять лет больше, чем на самом деле, — откровенно заявила Клементина. — Вы опускаетесь. Жалко, что нет Вилля Хаммерслэя. Он бы вас подбодрил.
— Я очень рад, что вы так хорошо относитесь к Хаммерслэю.
— Я редко это делаю. Но Хаммерслэй был в горе добрым другом. Для меня, по крайней мере.
— Вам все еще нравится и Стэрн? — осведомился он. — Вы, кажется, единственная женщина в этом роде.
Она кивнула.
— Почему вы об этом спрашиваете?
— Я подумал, — сказал он своим спокойным, вежливым тоном, — что у нас одни и те же симпатии: Анджела, Хаммерслэй, Стэрн и мой племянник, повеса Томми.
— Томми — хороший мальчик, — встрепенулась Клементина, — и когда-нибудь он станет-таки художником.
— Я должен поблагодарить вас за вашу доброту к нему.
— Вздор, — отрезала Клементина.
— Для такого дикого и необузданного шалопая, как Томми, очень важно иметь друга в женщине старше его.
— Если вы думаете, милейший, — фыркнула Клементина, возвращаясь к своим обычным манерам, — что я слежу за его нравственностью, то вы очень ошибаетесь. Я ничего не могу поделать, если он целует натурщиц и обедает с ними в ресторанах.
Оскорбленная Ева вытеснила в ней все материнские чувства, которые она питала к юноше. В конце концов тридцать пять же ей было; она на пять лет моложе этого сухаря-дядюшки, разглагольствующего здесь, как на проповеди в воскресной школе.
— Он мне ничего не говорил о натурщицах, — кротко возразил Квистус, — я очень рад, что он с вами откровеннее. Это показывает, что в этом нет ничего дурного.
— Давайте говорить о деле, — прервала Клементина. — Вы пришли, чтобы сговориться о портрете. Я рассмотрела вас. Я думаю, что лучше всего будет написать вас в сидячем положении, хотя, может быть, вы желаете во фраке, за столом, с председательскими золотыми цепями, звоном, графином и другими атрибутами…
— Избави Бог! — закричал Квистус, боявшийся всего бьющего на эффект. — Сделайте так, как вы решили.
— Я думаю оставить этот костюм и отложной воротничок. Вы носите узкие белые галстуки?
— Дорогая Клементина, — ужаснулся он, — я не имею претензий быть денди, но иметь вид шотландского дьякона в праздник, я вовсе не желаю.
— Одно тщеславие, — заявила Клементина. — Вы будете гораздо лучше в узком белом галстуке. Одним словом, я все это устрою. Но для чего понадобился вашим археологическим друзьям ваш портрет — убейте, не понимаю.
На этом милом заявлении они расстались, установив предварительно день первого сеанса.
— Несчастное создание, — пробурчала Клементина, закрыв за ним дверь.
Несчастное создание между тем, довольное Богом, людьми и даже самой Клементиной, спокойно шло домой. В этом благоустроенном мире наверное и язык эксцентричной женщины имеет свое божественное предназначение. Он запутался в предположениях. Во всяком случае, она принадлежит к милому, оплакиваемому прошлому — это без всяких комментариев создавало вокруг нее сияющий ореол.
Его мысли вернулись к сегодняшнему вечеру. Сегодня вторник; ночи его вторников принадлежали тайному и священному собранию бледных духов. Ночи вторников были тайной для его друзей. Иногда, когда его чересчур осаждали, он отвечал: «это клуб, к которому я принадлежу». Но что это был за клуб, какое ужасное наказание ждало его за пропущенное заседание, об этом он умалчивал и своей улыбкой только больше подзадоривал любопытство.
Вечер был великолепен. Легкий мороз освежил воздух. Благодаря удачной прогулке он был в повышенном настроении. Он посмотрел на часы. К семи часам он будет в Руссель-сквере. Он точно рассчитал время: без пяти минут семь он был у своего дома. Заметившая его из окна столовой горничная встретила его в передней и взяла пальто.