Маша удивилась, как Наташа умудрялась одновременно вызванивать гостиницу и замечать все, что происходит в офисе.
– Нет, я, конечно, редко работала в таких местах, но по-моему, хороший менеджер – это человек, который не доводит своих сотрудников до того, что у них руки трясутся. Они же после этого, наверное, плохо работают. Неэффективно.
– Может быть, – сказала Наташа. – Все равно Лиза хорошая. Она просто нервная сегодня, потому что у нее любовника убили.
– А она была Сережиной любовницей? – спросила Маша.
– А ты, что ли, Сережу знала? – улыбнулась Наташа. – Он милый был, правда? Я думала, ты только сегодня приехала.
– Ну да. Я к нему и приехала.
– Так ты – Маша? Из Израиля? Прости, ради бога, что я про Лизу сказала. Может, это и не наверняка. – Наташа схватила Машу за руку и заглянула в глаза. – Прости, ради бога, я просто сплетница страшная, если бы я знала, что ты его невеста, я бы ни за что…
– Да с чего вы все взяли, что я его невеста? – не выдержала Маша. – Я просто приятельница.
– Но он же всем говорил, что к нему невеста из Израиля приезжает, – удивилась Наташа.
– Может, про кого-нибудь другого?
– Да нет, вряд ли. Ведь ты из Израиля, верно?
Маша кивнула.
– Ой, если ты из Израиля, тебе тогда обязательно надо на Псоя Короленко сходить! Меня Денис Майбах водил в клуб, Псой так зажигает! Тоже песни на еврейском поет. Тебе понравится, смешной очень. А ты ведь правда не обижаешься, что я так про Лизу сказала? Может, и не было у них ничего, я, что ли, знаю?
– Да мне без разницы, – сказала Маша, – ты не переживай.
Маше стало неловко, словно когда-то в морском ресторане на набережной в Хайфе. Официант принес Маше вместо обычных креветок – жареные на гриле, и Марик стал кричать, хотя Маша порывалась сказать, что ей совершенно все равно. Тут же прибежала девушка-менеджер и стала перед Машей извиняться и извинялась, не давая вставить слово, и Маша не успела объяснить, что она с удовольствием съест и жареные, но их уже успели унести, и пришлось ждать еще двадцать минут. Ресторан был дорогой, как все морские рестораны в Израиле: дары моря – некошерная еда и потому сразу попадают в категорию роскоши и пижонства. И весь ужин Маше было мучительно неудобно и перед официантом, и перед девушкой-менеджером – как сейчас перед Наташей.
Машина остановилась.
– Приехали, девушки, – сказал водитель. – Выходите.
Серый Волк и Лисичка-сестричка. Май, 1998 год.
Это было давно. Мы сидели, сидели на кухне. Или в общаге, я теперь уже не помню. И Леха Воронов сказал, что теперь он будет Швондер. Потому что надо экспроприировать понятия, и раз каждая сволочь на этой кухне – или в общаге, уже не помню, – считает, что левая идея мертва, а «все поделить» – это шариковщина и швондерщина, то он, Леха Воронов, сменит фамилию на Швондер. Тем более, что он – чистокровный русский, а евреев все не любят. Так и сказал – «все не любят». И потому он возьмет себе революционный псевдоним Швондер – как знаменитый террорист как-его-там взял себе фамилию Ильич. Смешно, в самом деле. Не разобрался, где фамилия, где отчество.
У меня когда-то была подруга из РГГУ, молодая студентка, с черными волосами, которые струились. Не знаю, как ручей или как река, просто струились. И хотя меня ничего не интересовало тогда, кроме этого струения, она рассказывала мне про имена, имена подлинные и мнимые. Она говорила, когда человек берет другое имя, он просто тянется к своей подлинной сущности. Так и говорила – подлинной сущности, хотя была уже на третьем курсе, в том, то есть, возрасте, когда ей наверняка уже объяснили все про сущность, существо и существование, все то, чего я так никогда и не узнаю.
Вот я и говорю: смешно – взять по ошибке не то имя. Ильич, например, вместо Ленин. Наверное, потому он теперь и попался, заперт в железной клетушке где-то в Европе. А я иду по Никитскому бульвару, яркое солнце, субботняя прогулка, и вижу Леху Воронова, своего друга, теперь уже бывшего. Леху Воронова, которого уже десять лет как надо звать Леха Швондер. Если он, конечно, за это время не сменил имя на Алексей Пол-Пот или что-нибудь в этом роде.
– Привет, Серега, – улыбается мой бывший друг Швондер и увлекает меня по Большой Никитской, не замолкая ни на минуту, так что ни слова нельзя вставить, ни спросить даже, как там Дашенька, я ведь не видел ее уже полгода в этих ее «Ракитниках», куда она безропотно дала себя увезти.
Друг мой Швондер, или, точнее, мой бывший друг Швондер, изрядно пьян, глаза его светятся вдохновением, он что-то упоенно лепечет про Май Шестьдесят Восьмого в Париже, рассказывает мне в сотый раз про Общество Спектакля, хотя я так и не возьму в толк, где же тут спектакль и почему с большой буквы.
Медийные образы, говорит Швондер, заслоняют реальный мир. Нас кормят суррогатами, из наших жил вымывают чувства, нас превращают в тени. Каждая телепередача, говорит Швондер, это акт оскопления. Каждый рекламный плакат – скальпель стерилизатора. Каждый клип MTV холостит нас, каждая новость CNN режет по живому. С каждый новым визуальным образом, который мы производим, мы все меньше чувствуем наши тела.
Милый такой Швондер, тридцатилетний мальчик, седые взлохмаченные усы, на локте порванная китайская джинсовка, волосы убраны в конский хвост, как у его сестры когда-то. Во рту не хватает зубов, несет перегаром, похоже, с каждым шагом он все меньше чувствует свое тело. Я обнимаю его за плечи, жалея, что сам я трезв и никак не могу разделить восторг. Зато я вижу, как в треснутых стеклах его очков на секунду отражается мой глаз – еще один визуальный образ, который мы произвели.
Человеческая жизнь, кричит Швондер, должна быть основана на страсти, если не на страхе. Мы должны напомнить людям, зачем они живут, должны заставить их, кричит Швондер, вспомнить о своем предназначении.
Тут он машет рукой, и я вижу, что впереди на улице что-то происходит. Мой бывший друг Швондер ускоряет шаг, вырывается из моих дружеских объятий – надо, вероятно, сказать «бывших дружеских», – едва не падает, но его уже подхватывает кто-то, в такой же в джинсовой куртке, еще целой, но уже застиранной и ветхой, махрящейся на отворотах. И вот я иду с этими людьми, теряя из виду моего бывшего друга Швондера, все ближе и ближе к баррикаде поперек улицы.
Значит так. Еще раз. Май месяц. Суббота. Светит солнце. На дворе 1998, заметьте, год. Большая Никитская. Только что миновали Консерваторию. Посреди улицы – баррикада.
Мой сослуживец Денис любит слово «галлюциноз» – он, конечно, не преминул бы сказать его и сейчас. Мой сослуживец Денис прекрасный человек, но любовь к неправильным словам его погубит. Особенно если учесть, что ему приходится работать с живыми людьми, которых почему-то называют клиентами. Человек, говорящий слово «галлюциноз» чаще одного раза в месяц, сам того не желая наводит на мысль об иллюзорности, а та ли это мысль, спрашиваю я, которую мы хотим внушить клиенту, пришедшему заплатить свои деньги за чувство уверенности в завтрашнем дне? Нет, не та, хотя, может быть, именно эта мысль и нравится людям, построившим среди бела дня баррикаду, перегородившую Большую Никитскую улицу в городе Москва, в стране Россия.
Когда-то я любил смотреть фильмы про революцию. Там часто были баррикады, и коммунары махали флагами, а цвет флагов в черно-белом телевизоре можно было только угадать. Потом в дальнем проеме мощеной булыжником улицы появлялись конные жандармы, и коммунары падали замертво, как птицы, замерзшие на лету, и перед смертью успевали сказать несколько слов, которые, наверно, казались очень важными режиссерам и сценаристам, но совершенно не запомнились мне. Повторю: это было давно. Гораздо раньше, чем мой бывший друг Швондер сменил фамилию.
На этой баррикаде никто не собирался умирать. Это просто художественный акт, да, просто художественный акт. В память о мае 1968 года в Париже, тридцать лет назад французские студенты потребовали невозможного и попытались запретить запрещать. Это было еще раньше, чем я любил смотреть фильмы про баррикады, раньше, чем мой сослуживец Денис полюбил слово «галлюциноз». Это было давно.