Я не обманулся в своих надеждах. Мы шли навстречу Сыну Человеческому, и Сын Человеческий признал в Иуде двенадцатого из своих учеников, именно того, кого Ему недоставало, чтобы составить священную дюжину – уменьшенную модель человечества. Иуда же из Кариота признал в Нем Того, Кого он всегда ждал, как ждали Его Иудин отец, дед и все его предки. Представьте себе теперь и мою радость и гордость: чем заслужил я такую честь – быть ангелом-хранителем одного из двенадцати апостолов? К счастью, мы ничего не заслуживаем – все есть благодать Божья. Тот, другой, казалось, был разочарован: он, должно быть, прекрасно сознавал, что оказался не на высоте.
Что за прекрасные, счастливые, божественные три года провели мы, когда бродили от селения к селению по Галилее! Слепые видели нас, глухие слышали, расслабленные шли за нами вослед. Одно наше присутствие возвращало миру его привычный порядок. Мы были предвестниками Царства Божия, весной грядущего обновления. Некоторые, правда, принимали нас плохо и даже просили убраться подальше, и это всегда огорчало нас, а иногда и приводило в гнев, но что нам было до этого? Мы прекрасно знали, что дети Адама вот-вот обретут спасение. Нам только неизвестно было, каким образом это произойдет.
Надо признать, что мой Иуда чувствовал себя немного чужим среди своих новых товарищей: он был единственным южанином, единственным рыжеволосым, единственным горожанином, единственным выходцем из колена Иудина, и нельзя сказать, чтобы он слишком нравился им. Однако при определенном уровне отношений важно не нравиться, а быть любимым, а Учитель, во всяком случае, любил его. Он даже поручил ему нести ящичек, в который те двенадцать складывали подаяния. Сделал ли Он это, чтобы показать, что доверяет ему, несмотря на его отличие от остальных? Или для того, чтобы возвысить его в глазах собратьев? Или же потому, что они вели свой род от одного колена Израилева? Или потому, что Он знал его страсть к деньгам и хотел дать ему возможность испытать себя? А может быть, просто Он считал, что Иуда лучше позаботится о деньгах, чем импульсивный Петр или бессребреник Иоанн? Я лично не знаю, и по правде говоря, никто об этом не задумывался, кроме того, другого, который очень рассчитывал, что в один прекрасный день Иуда смешает свои собственные деньги с общественными.
А мой Иуда был счастлив, что ему доверили этот ящичек оливкового дерева: он постоянно трогал его, нежно гладил, словно грея руки о его гладкие стенки. Он называл его своей военной казной и берег даже больше, чем того желали остальные одиннадцать его собратьев, у которых часто подводило живот оттого, что их казначей отказывался разменять динарий на оболы из страха потратить их все. «Надо быть бережливым, – говорил он, – надо собирать по крупицам: освобождение будет дорого стоить». И еще: «Деньги могут дать все, что захочешь: хочешь – мир, хочешь – войну, а хочешь – счастье всего человечества». Учитель грустно улыбался и не противоречил ему. Меня же беспокоили иллюзии, которые питал Иуда относительно всемогущества денег. Страсть к деньгам кажется нам, ангелам, самым бессмысленным из человеческих безумств.
Однако, когда все двенадцать отправились по двое нести благую весть в мир, божественное вдохновение не изменило Иуде. Хоть я и предпочел бы видеть его в иной компании, нежели с Симоном Зилотом, который мечтал больше об изгнании римлян из Палестины, чем Сатаны из мира, эта пара молилась, проповедовала и творила чудеса ничуть не хуже, чем все остальные. Я был счастлив видеть, как мой Иуда кладет свои веснушчатые руки на голову детям, как он мягко укоряет грешников, как возвещает благую весть всем вокруг, но в первую очередь беднякам, ибо они больше, чем другие, нуждаются в благих вестях, как он возвращает зрение слепым, ставит на ноги хромых, поднимает прикованных к постели, очищает прокаженных.
Чудо Божье – это одно, но когда вы сами его творите, – а в ту пору мы с Иудой были так близки, что у меня складывалось ощущение, будто все, что он делает, делаю я сам, – вы как будто видите вокруг себя мир в его естественном состоянии, каким он был до грехопадения или каким станет после искупления, и, всецело принимая его устройство, вы, вместо того чтобы удивляться чудесам, наоборот, удивляетесь тому, что они не совершаются каждодневно. Конечно же, в таком мире не должно быть ни калек, ни глухих, ни слепых, ни грешников. Конечно же, человек не был создан уродливым и испорченным: его стоит только направить по верному пути, и Ты, о Господи, дал именно мне силу совершить это!
Творя свои первые чудеса, Иуда плакал от радости, а я с сочувственной иронией поглядывал на того, другого. Кто усомнится в возможности спасения чудотворца? Но Иуда плакал недолго. Он быстро привык к данной ему власти, однако не делал ее предметом тщеславия: он считал, что все это вполне естественно, ибо он трудится ради освобождения Израиля.
Он вернулся из этого странствия изменившимся, более уверенным в себе и своем предназначении. Все было ясно: если демоны не могут устоять перед ним, то как устоят римляне? Надо было только гореть страстью и дерзать, дерзать. Иуда яростно тряс своей рыжей гривой. Разве Учитель Сам не говорил, что не успеют они «обойти городов Израилевых, как придет Сын Человеческий»? А он, Иуда, как раз и будет рядом, чтобы поддержать Сына Человеческого, если Тому не хватит решимости.
Я увидел в этом опасность.
Иуда не то чтобы не любил Учителя, нет, он просто хотел переделать Его по своей мерке, вложить в Него огонь, которым сам горел. Естественно, он желал Ему только добра, но то было добро в его собственном понимании. Иуда был революционером, а для Революции, которую он собирался развернуть во имя Мессии, этот самый Мессия был, по его мнению, слишком мягок.
Я попытался увещевать его: это тоже входит в наши обязанности. В часы молитв и прогулок, а также во время сна я внушал ему, что он должен следовать за Учителем, а не пытаться указывать Ему дорогу; что любить людей такими, какими мы хотели бы их видеть, и стремиться изменить их, если они не соответствуют нашим представлениям, – это не любовь; что, в конце концов, ни в одной из Своих проповедей Учитель не говорил ни о вооруженном восстании, ни об освобождении евреев, ни о восстановлении престола Давидова, а только о покаянии, о любви к врагам (не говоря уже о ближних) и о сокровищах мира иного. Иуда же нетерпеливо отвергал все мои доводы и доходил даже до того, что проявлял в отношении Учителя раздражение и гнев:
– Его спрашивают, следует ли платить налоги римлянам, а Он, видите ли, отвечает какими-то выкрутасами: отдайте Богу Богово, а кесарю – кесарево. Мы ничего не должны кесарю, кроме дорогого меча и кинжала. Правда, я чувствую себя гораздо ближе к фарисеям: уж они-то верят в судьбу нашего народа. Не будь Он Мессией…
Мало-помалу я стал понимать, откуда взялось это ожесточение, почему энергия добра и святости стала двигаться в ином направлении: тут не обошлось без того, другого. Речь шла уже не о каких-то там украденных драхмах. Он почуял, как можно использовать рвение Иуды против него же самого, исключив для него всякую возможность спасения. Я слышал, как он подло нашептывает ему:
– Ну да, Он – Мессия, и твой долг помогать Ему во всем. Но Он никогда не добьется успеха, если не избавится от своего благодушия. Тебе следует поддержать Его в возложенной на Него миссии.
Завернувшись в плащ и вперив взгляд в звезды Галилеи, Иуда слушал речи того, другого, предпочитая их моим, и все больше утверждался в своих намерениях.
Тогда-то я и принял необычное решение. У нас вообще-то не принято делиться своими трудностями с начальством, но мне показалось, что, ввиду поистине космической важности положения, я должен представить отчет о своей работе и спросить особых указаний.
Мессир Рафаил выслушал меня в молчании, глубоко вздохнул и сказал наконец следующее:
– Простите меня, мы вас недооценили. Я с самого начала должен был открыть вам, в чем именно заключается ваша миссия, но мне подумалось, что, не зная этого, вы исполните ее более естественным путем, а следовательно, и более эффективно. Однако я вижу, что вы вкладываете в это дело столько души, столько любви и, честное слово, столько умения, что боюсь, что вам не удастся завершить его должным образом.