Революционеры утверждали, что они освобождают родину, о которой никто и не слыхал, потому что единственной настоящей родиной для кабилов был джебель, [32]а родина как идея была прочно связана с Францией. В их селе никто и не подумал подчиниться новым законам, пока не зарезали одного или двух стариков-ветеранов, прогуливавшихся в сверкавших на солнце французских медалях. Тогда пришлось выбирать; и если отец Махмуда, слишком старый, чтобы воевать, вышел из положения, распрощавшись с несколькими дуро, сам Махмуд, которому только что исполнилось семнадцать лет, пошел и записался во вспомогательные войска французской армии. Он сделал это не только оттого, что во время войны молодой человек должен браться за оружие, а еще и потому, что ему нравилось французское присутствие в его стране – эта близость к цивилизации, смягчение нравов, – потому, что он любил своего школьного учителя, которого всегда боялся, своего приятеля Рэмона и его сестру Зерлину, учившуюся музыке (иногда, при сильном ветре, звуки ее фортепиано разносились далеко вокруг) в большом прохладном доме, в тени скрипучих пальм. Два раза Махмуд заходил к ним в дом, и Рэмон даже показал ему пианино, которое оказалось странной штукой из полированного дерева с черно-белой зубастой пастью и четырьмя подсвечниками.
Став военным, Махмуд – веселый, услужливый, открытый, неутомимый и храбрый – сразу сделался любимцем лейтенанта и младших офицеров. Сам себя он храбрым не считал: просто он не боялся смерти, потому что если бы он и умер, то это было бы от любви. Он первым лез в пещеры, у входа в которые были подвешены одна-две гранаты, он выполнял роль проводника и разведчика, он взбирался на самые высокие сосны, чтобы обозревать окрестности, а когда начиналась стрельба, он улыбался во весь свой белозубый рот: «Жарковато становится, господин лейтенант». Боевики, которых французы называли феллагами, были для него просто сволочью. Он не понимал, за что они борются; надо было как следует очистить от них этот новый юный Алжир, о котором даже «франси» начинали говорить и думать как о чем-то, существующем на самом деле. Единственным правым делом была для него Франция. Еще лучше стало, когда Франция избрала себе президента-солдата, преподнесшего Махмуду самый лучший подарок: он сделал его французом и в подтверждение этого выдал ему удостоверение личности. Махмуд тогда еще не знал, что это ловушка для дураков.
С того дня, как в кармане у Махмуда появился документ, в котором говорилось, что он француз, он стал бояться идти в бой, потому что теперь его жизнь кое-чего стоила и он не хотел расставаться с ней. Страх овладевал им всего на несколько секунд, а в остальное время он был так же спокоен, как и раньше. Однако к нему вернулась утраченная под влиянием французов давняя привычка к молитве. Нет, он не молился по пять раз на дню, распростершись на коврике головой к Мекке, он делал это так, от случая к случаю, с мыслью, что, несмотря на то, что он грешит, балуясь в казарме пивом, все равно когда-нибудь он увидит Бога, потому что Бог, конечно же, за французов, раз Он дает им победу. А после войны, может быть, всем алжирцам, которые станут французами, будет разрешено пить пиво, даже шейхам. Вот будет потеха!
Серьезное испытание выпало для него в изнуряюще-жаркий августовский день, совсем не подходящий для военных действий. Утром они как-то зазевались, и отряд «этих сволочей», вооруженных до зубов, окопался за скалами. Было бы благоразумнее – да так оно обычно и делалось в таких случаях – пустить в ход артиллерию или за неимением таковой – «Т-6», а затем высадить с вертолета группу легионеров-парашютистов прямо на верхотуру. Тогда бы «эти сволочи» оказались зажатыми меж двух огней и должны были бы либо сдаться, либо подохнуть на месте, самое милое дело. Но лейтенант был резервистом, и его это очень волновало: «Мне осталось служить всего полгода, а потом – обратно в резерв. Я хочу воспользоваться моментом». Ему надоело смотреть, как легионеры зарабатывают себе бляхи. Командуй он беднягами-новобранцами, ему обязательно запретили бы лезть на рожон, а тут, если что, ухлопают только его самого да несколько чурок, – и ему разрешили. Он дал сигнал к атаке.
И вот тогда, перебегая от дерева к дереву, прыгая с камня на камень, видя, как Али, и Моханд, и Мубарек падают на бегу, скошенные шквальным пулеметным огнем, слыша, как пули с отвратительным визгом отскакивают рикошетом от камней, выбивая из них брызги осколков, – вот тогда Махмуд, с трудом переводя дыхание, сжимая в руках раскаленный автомат, стал от всего сердца молиться:
– Великий аллах, не дай мне умереть сегодня!
Тут же пуля ударила ему в голову, пробила тяжелую каску и, таинственным образом изменив траекторию, отскочила, сплющившись, в сторону, даже не задев вторую, легкую каску из прессованного картона. Он нашел ее потом в промежутке между двумя касками. И сейчас, спустя тридцать лет, он все еще хранил ее, как драгоценность.
Итак, Махмуд не хотел умирать, и у него были на то основания. Он не хотел этого не только потому, что теперь у него, как у всякого француза, было удостоверение личности, которое он каждый вечер доставал из кармана и смотрелся в него, как в зеркальце. Еще его обещали произвести в капралы. И у старшего брата родился третий сын. А еще молодому солдату вспомогательных войск улыбнулась девушка из соцобеспечения. О соцслужащих, даже о француженках, чего только не рассказывали, но эта выглядела такой чистой и наивной, что сладостные чувства захлестнули сердце Махмуда. Кто знает, что может случиться в будущем, в том самом будущем, в котором, как говорит президент Франции, Алжир будет населен одними полноправными французами? Все вместе эти мысли и были счастьем, а счастье было немыслимо без огромной, пантеистической веры во Францию. В этом любовном ликовании Махмуд лез под пули, рисковал жизнью и просил, чтобы у него не отбирали эту жизнь, по крайней мере, не сегодня. И когда его жизнь была чудесным образом сохранена, он от всего сердца вознес хвалу, но не столько аллаху, сколько французскому ангелу-хранителю.
И вот теперь, через тридцать лет, старый, оборванный сапожник Махмуд шагал по безлюдным окраинам Парижа, с мокрыми, заледеневшими ногами, и сжимал в кармане брюк ту самую, не убившую его искореженную пулю.
Сколько всего прожито за эти годы! Победоносная Франция постыдно капитулировала перед горсткой побежденных, отказалась от данного ею слова, изменила своему предназначению, предала своих друзей в руки врагов, ввергла верный ей Алжир в тройной мрак нищеты, социализма и исламского фундаментализма. Долгие месяцы Махмуд прятался, боясь, что с него живого сдерут кожу или засолят его живьем, как это произошло с некоторыми из его товарищей. Наконец ему удалось пробраться во Францию, в которой он видел теперь не какой-то таинственный рай, а просто убежище. Он думал, что уж во Франции-то он сможет воспользоваться своими военными заслугами, что там-то уж он будет что-то значить… Француз он или не француз? Нет, он больше не был французом. Все-таки Бога нет. Правительство и слышать не хотело о вспомогательных войсках, оно готово было отправлять своих бывших солдат пароходами назад, в Алжир, на растерзание фанатикам. Армии было стыдно, но она ничего не делала, науськанное прессой общественное мнение считало сотрудничавших с Францией чуть ли не новыми коллаборационистами. Поди объясни им, что коллаборационисты это те, кто помогает иностранным захватчикам, а французы в Алжире были кем угодно, но только не иностранцами и не захватчиками. Да за такие слова вам просто плюнут в глаза.
И вот воин Махмуд стал подметалой в метро, потом мусорщиком. Он спал в ночлежках, по семнадцать человек в комнате, целыми днями простаивал в очередях в различные учреждения, где всякие чинуши специально коверкали его имя, слушал, как его обзывают то «чуркой», то «козлом», и думал, что умрет от голода и унижения. И никто из горячо любимых им французов пальцем не пошевелил ради него. Совершенно случайно он попал в подмастерья к сапожнику, который, как и Махмуд, принадлежал к одному из берберских племен, обращенных в ислам и ограбленных арабами. Махмуд выказал большие способности к ремеслу. Он правильно пользовался шилом и ножом и шил такие отличные туфли шафранно-желтого цвета, что они могли поспорить с лучшими марокканскими образцами. Конечно, это была ручная работа, и стоило это дороже, и покупателей было меньше, но истинным знатокам туфли нравились, особенно кабильская вышивка, украшавшая их вместо приевшихся арабских инкрустаций. Когда сапожник умер, его лавчонка перешла Махмуду. Он по-прежнему не был ни богат, ни счастлив, но у него имелся кусок хлеба, и он был благодарен за это, правда, сам не знал кому.