В моем сне ей угрожала опасность, Лара олицетворяла эту опасность.
Я беру ее на руки. Как всегда, она легкая, как пушинка. И как всегда, она до конца не расслабляется, обмякая в моих руках, ее тело все равно остается жестким, как будто мускулы затвердели, а ее выпрямленные ноги торчат, как две хрустящие соломки. Чудно прямо, как будто она ассистирует фокуснику, исполняющему номер левитации; как будто ее тренерша даже во сне терзает ее своими претензиями на техническое совершенство.
Во сне Лара была жива. Мы развелись, а Клаудия осталась на моем попечении. Я находился в этом бескрайнем помещении/городе, и меня снедала тревога, потому что я боялся, что Лара увела ее с собой. Там были все, это строение уже даже не было похоже на город, это был целый мир, мир под крышей. А я метался по этому бескрайнему помещению/миру и у каждого встречного спрашивал, не видел ли он Клаудию, но никто ничего не знал о ней. Они смотрели на меня, и от горя у них на лбу собирались морщинки, а глаза переполнялись сочувствием чужому несчастью. Никто мне не подтвердил, что ее увела с собой Лара, но с каждой минутой я был все больше в этом уверен, и с каждой минутой росла моя тревога… Вот, что мне приснилось; тогда откуда взялся этот поцелуй? Откуда взялась эта наклоняющаяся вниз пустота? Почему у меня набух и затвердел член?
Я кладу Клаудию в постель, осторожно, чтобы, не дай бог, не разбудить ее, укрываю простыней, хотя в комнате очень жарко. Как всегда, задерживаюсь на минутку посмотреть, как она спит, но чутко прислушиваюсь, не зазвонит ли телефон в гостиной: что если Жан-Клод снова решит мне позвонить? А если он действительно позвонит, что мне ему сказать? И что мне делать, если он больше не позвонит? Мне нужно беспокоиться? Нужно позвонить в 911 в штате Колорадо? Отсюда, за восемь тысяч километров? А можно ли вообще сделать такой звонок?
Та пустота, тот поцелуй? Что потом случилось, куда это они подевались?
Я гашу ночник от «Икеи» и выскальзываю за дверь, снова иду в гостиную подождать, не позвонит ли Жан-Клод. Может быть, он надрался только для того, чтобы преодолеть трудный момент в своей жизни, может быть, ему нужно было просто высказаться, и он мне позвонил, но потом почему-то смутился. Он сильный человек, миллиардер. У него есть дочка трех лет, жена индианка, из благородных, и просто красавица. У него есть тысячи возможностей, чтобы снова обрести себя. Если ему перезвоню я, это может его унизить. Мне только остается ждать, что он сам мне перезвонит. На экране телевизора все еще беззвучно мелькают кадры мультфильма, звук отключен. Собака Мендоса. Я зарабатываю больше, крутя мультфильмы круглосуточно, а не прерывая и возобновляя их показ. Интересно, сколько детей в эту минуту смотрят мультик про пса Мендоса? А сколько взрослых, не считая меня? А сколько их сейчас, взрослых мужчин, у кого в эту минуту возникла эрекция?
На журнальном столике лежит листок с номером телефона доктора Фикола. «Пойди покажись врачу…»
В какой-то момент я попадаю в холл огромной гостиницы; этот холл переполнен элегантно одетыми людьми, они собрались на светский прием. В центре холла деревянная беседка, похожая на будку справочного бюро, из нее вышла женщина, но ее лицо я не увидел, потому что смотрел в пол, я заметил только ее сапоги, такие сапоги были очень модными в пору моей юности: кожаные, коричневые, в обтяжку, а сбоку молния, у них не было острых, загнутых вверх носов, как на башмаках у гномов, какие носят модницы в этом году. Я не успел взглянуть на женщину, как она схватила меня за руку и с огромной, нечеловеческой, но подчиняющейся законам физики, силой поволокла меня через дверь запасного выхода, ударом кун-фу выбив кольцо противопанического устройства. И как прежде я успел заметить только ее сапог по моде семидесятых годов, который, как кнут, свистнул в воздухе; но ее лицо я так и не увидел, потому что мы уже оказались за дверью, а за дверью была темнота, но хуже всего — пустота…
Ну да, вот откуда взялась тапустота.
Жан-Клод не звонит. У них уже четверть седьмого вечера. В Аспене сейчас мертвый сезон, жизнь там в эту пору — просто жуть, как на любом модном курорте, когда кончается сезон. Может быть, сегодня в какой-нибудь из больниц Марселя умер его отец, и, узнав об этом, он, сидя у камина, надрался виски, выпил подряд три-четыре стакана и страдает теперь от угрызений совести, что бросил его умирать в одиночестве, и, может быть, ему захотелось выговориться, и он мне позвонил, просто так, ведь в этот период у него осталось совсем немного друзей, поэтому ничего странного в его звонке нет…
Та пустота. Но это была не абсолютная пустота, это была не Торричеллиева пустота; это была плотная пустота, так сказать, пневматическая, эластичная, но что самое главное, — вот же оно, вот — то, что она наклоняется; вот так, даже если земля вдруг и исчезла у нас из-под ног, ни я, ни женщина, мы не падаем вниз, а скорее начинаем с бешеной скоростью съезжать по склону прямо в воздухе, как по горке в аквапарке, так, что адреналин подскакивает. Фантастическое ощущение, просто дух захватывает: мы пулей летим вниз по кишке из черного воздуха — этот воздушный поток и поддерживает нас, и одновременно засасывает, и тормозит наше движение, и одновременно ускоряет его, у него нет консистенции, но все равно как будто она есть, — а женщина все еще цепко сжимает мне руку, и в эту минуту ее хватка заговорила со мной, положись на меня, говорит она, и ничего не бойся, не надо мне сопротивляться, ты не должен ничему сопротивляться, никогда…
Но ведь отец Жан-Клода умер, когда ему было двадцать лет, и матери его уже давно нет в живых. Почему он мне позвонил? Почему он мне больше не звонит? Какое с ним случилось несчастье?
В заданное время наше пике закончилось, еще мгновение и сердце разорвалось бы у меня в груди. Потом мы долго и плавно планируем и совершаем посадку прямо в мягкое море из тряпок, и рука, сжимающая мое предплечье, сообщает мне, что это куча грязного белья из гостиницы над нашими головами — гостиница/город, гостиница/мир. Вокруг все еще кромешная тьма; женщина в сапогах помогает мне встать на ноги, хотя сейчас уже трудно разобрать, где верх, где низ, их просто нет, и мы не то чтобы встаем, мы скорее барахтаемся в этой плаценте грязного белья, она и проглатывает, и поддерживает нас, мы и стоим на ногах, и в то же время лежим, мы — космонавты, плавающие в безвоздушном пространстве, мы дышим интимными запахами мира, вдыхаем его резкий, едкий, пронзительный дух, но в то же время он и успокаивает нас ароматом всех трусов, наволочек, носок, маек, скатертей, комбинаций и грязных простыней в мире. Женщина меня обнимает: она жидкая и теплая как ртуть, и точно таким же я ощущаю себя, я чувствую себя таким же, как она, я чувствую себя ею, мы целуемся — вот он откуда, тот поцелуй — это естественное развитие нашего единосущия. Конечного, кислородно-водородного, окончательного единосущия. Наш поцелуй абсолютен, он расплавляет нас и сплавляет друг с другом, и мы растворяемся в хаотической красоте вселенной…
О-го-го! Вот это сон. Интересно, вспомнил бы я о нем завтра утром, если бы меня не разбудил звонок Жан-Клода. На небе почти полная луна, ее глупый лик сияет в обрамлении оконной рамы. Нет, никогда я их не помню, свои сны. Сегодня ночью Жан-Клод оказал мне услугу: он меня разбудил, и благодаря этому я навсегда запомню ту наклонную пустоту и тот безумный поцелуй. Я ничего для него, Жан-Клода, не сделал. Он там, сирота, раздавленный, пьяный в стельку, слушает Элтона Джона; и даже, сверх ожидания, для него наступил торжественный момент, в такой момент он, может быть, встанет на табурет в ванной комнате и просунет голову в петлю из электропровода, а я ведь все равно буду сидеть здесь, на диване, с набухшим, твердым членом и смотреть приключения пса Мендоса, ведь я ничего не смогу сделать, чтобы помешать ему. Вот какая она, моя правда. О, доктор Фикола, скажите мне, пожалуйста, почему всегда так получается, что я мало чем могу помочь другим? Что это была за женщина? Кто это мог быть? Почему это я продолжаю так дико возбуждаться, вместо того чтобы страдать?