— Что вы полагаете делать, господин Лонгворт? Вы понимаете мое беспокойство?
— Конечно. Скажите, пожалуйста, Стефани… Попросите Стефани со мной связаться. Хорошо?
— Это все, что вы мне хотите сказать?
— Господин Бернштейн, вы бросаетесь слишком серьезными обвинениями, не имея на это никаких оснований.
— Если вы собираетесь тут размахивать законами, господин Лонгворт, то у меня найдутся хорошие адвокаты. Слышали вы об Оскаре Буслинке?
— Нет, — ответил Бартл. — Стефани двадцать шесть лет, она уже взрослая. Если она не хочет обсуждать свою жизнь с вами, то я тем более не хочу. Скажите ей, что я ей напишу. Пусть придет ко мне, если я понадоблюсь. Скажите, что я сделаю все-все-все, что она хочет, все, чтобы ей помочь. А теперь я хотел бы побыть один.
Бернштейна так удивила эта речь, что он поднялся и, повторяя, что «господин Лонгворт еще услышит…» и что «не только у господина Лонгворта есть адвокаты», скрылся за дверью.
Бартл был в панике. Он ничего не понимал. Кроме уверенности в том, что он не может быть отцом этого ребенка, в нем засела заноза обиды, что его обвели вокруг пальца.
Когда Ричелдис открыла дверь в гостиную, она застала Бартла сидящим на диване с красными и влажными глазами, с сигаретой в руке.
— Бартл, — проворковала она, — милый, надеюсь, с тобой все в порядке? Бартл, я хочу поговорить с тобой о Мадж. И о Рождестве.
Глава 17
Саймон купил елку, Ричелдис разморозила гуся и запекла его в духовке, они обменялись подарками, хлопнули шампанским и залпом осушили бокалы, посидели со скучными соседями. Сэндиленд погрузился в тишину. На следующий день все провалялись полдня в постели. Правда, кто-то неосмотрительно подарил Маркусу свисток, и время от времени дом оглашался пронзительными звуками, но в остальном все прошло без приключений.
Все эти дни Саймон чувствовал, что развязка неотвратимо приближается. Ему придется сказать Ричелдис, сказать ей все. Эти дурацкие праздничные хлопоты только усиливали ощущение конца. Он взрывал хлопушки, открывал бутылки, играл в какие-то глупые игры, вместе со всеми отгадывал какие-то шарады, но все это было в каком-то тумане. Когда играли в «Монополию», то и дело раздавалось: «Ну папа!»
— Прошу прощения, это разве мой ход?
Он рассеянно бросал кубик. Тяжело было думать, что придется оставить детей, все разорвать. Итак, это его последнее Рождество в Сэндиленде. Только он это знал. Последний раз они наконец-то собрались все вместе. Или почти все. К сожалению, Даниэл не приехал, решив провести каникулы в Канаде. Конечно, старшие дети справятся. А малыш просто не поймет, что происходит. Да и как повлияет разрыв родителей на Томаса, третьего ребенка, кудрявого мальчугана, интересы которого пока ограничиваются пикающими компьютерными играми, — предугадать невозможно. Учителя из Оллхоллоуз, где он учился, говорили, что ребенок потихоньку осваивается. Но слишком уж затянулся процесс «осваивания», так что радоваться было рано. А уж надеяться на то, что с его отметками он попадет в Пэнхам, как Даниэл, просто бессмысленно… Томас с рождения был несколько странноватым, замкнутым, и понять, какие мысли бродят в его детской головке, было невозможно. Например, в разгар рождественского ужина, когда все сидели в бумажных колпаках, он вдруг сказал: «Я соскучился по бабушке».
Ричелдис и сама чувствовала себя неуютно, оставив Мадж с Бартлом, но что ей еще оставалось? Она обзвонила все пансионаты, куда брали пациентов на время, но это стоило восемьсот фунтов в неделю. А Бартл, позвонив поздравить их с Рождеством, сказал, что прекрасно справится с ее матерью сам. Ближайший от него итальянский ресторан на Рождество закрывался, но он нашел индийский, который доставляет еду на дом, что, учитывая состояние Мадж, было очень кстати.
Мать Ричелдис для всех была сейчас как кость в горле. Только маленький Томас произнес человечные, добрые слова в ее адрес. В какой-то момент Саймон испугался, что ребенок разрыдается. Малыш весь покраснел и стал тереть покрывающийся пятнами лоб тыльной стороной руки, в которой продолжал держать вилку с нанизанной на нее сосиской.
Ночью у Саймона с Ричелдис состоялся невеселый разговор. Конечно, нет ничего хорошего в том, что Томас живет в интернате. Родители его и раньше не понимали, и теперь почувствовали, что еще немного, и отчуждение будет необратимым, что сын будет потерян для них. Они вынуждены были признаться себе, что немного побаиваются этого диковатого человечка.
Саймон довольно резко оборвал этот разговор, а потом отвернулся и закрыл глаза. Он инстинктивно чувствовал, что обсуждать подобные темы с женой, особенно в таком дружеском тоне, — значит предавать Монику. С тех пор как она вернулась в Париж, он чувствовал, что безумно любит ее и что его любовь крепнет с каждым днем. Несмотря на это, ему все-таки хотелось говорить с Ричелдис о детях. Хотелось слушать ее болтовню про семейные дела, про егосемейные дела. При этом она — как это ни печально было осознавать, — онауже не хотела говорить с ним об этом так, как раньше.
На следующий после Рождества день, когда все пошли к госпоже Вогэн («Идите, я догоню»), Саймон решил рискнуть. Закрывшись в кабинете, он позвонил Монике.
— Привет!
— Саймон! Как я рада слышать твой голос!
— Как дела?
— Я скучаю без тебя.
— Что ты вчера делала?
— У меня был урок русского.
— На Рождество?
— Для них это не Рождество.
— Какая ты советская.
— У них Рождество позже. Я скучаю по тебе.
— Я тоже скучаю.
— Ты говорил с Ричелдис?
— Сейчас не могу.
— Постарайся, любимый. Пожалуйста. Будет лучше, правда лучше, если ты ей скажешь. Нет ничего хуже лжи. Не забывай, она не просто твоя жена, она моя лучшая подруга. Ты пойми, меня мучает не то, что я увожу тебя из семьи. Ведь понятно, что так дальше продолжаться не может. Мне кажется, что Ричел даже не очень удивится… хотя кто знает, из нас троих она была самой романтичной особой. Но мне отвратительно сознание того, что я обманываю ее, что она продолжает считать, что ничего не случилось.
— Я понял.
— Как только скажешь ей, приезжай.
— Кто-то идет. Пока.
Но это была госпожа Тербот, которая пришла прибрать спальни и помыть кастрюли и сковородки.
Прошел день или два, а удобный момент, чтобы поговорить с Ричелдис, все не подворачивался. И дело было не только в трусости Саймона. Просто поблизости все время крутился кто-то из домашних или соседи. Ричелдис никогда не оставалась одна, кроме как поздно ночью. А после одиннадцати оба чувствовали себя настолько измотанными, что уже не было сил для важных разговоров.
Но долго откладывать объяснения все же не удалось. Ричелдис сама дала повод. Саймон очень удивился, но не стал возражать, когда как-то днем, после обеда, она надела куртку и свою идиотскую шерстяную шапку и предложила:
— Дорогой, давай пройдемся. Нам нужно поговорить.
Они прошли гуськом по узкой тропинке и вышли на дорогу, ведущую вдоль лугов. На Саймоне были коричневые ботинки, вельветовые брюки, куртка и твидовая кепка: помещик, да и только. А Ричелдис в паутинке капель, осевших на шерстяной шапке, выглядела ему под стать, а совсем не как некто, от кого следует избавиться.
Она стояла и смотрела на него, потом взяла его руку в свою. И вдруг поняла, что уже неделю как избегает встречаться с ним глазами. В рождественские дни они редко смотрели друг на друга. И теперь она уперлась в него серьезным и решительным взглядом: глаза в глаза. Саймону захотелось отвернуться.
— Так больше не может продолжаться.
— Ричелдис…
— Нет, я знаю, что ты собираешься сказать.
— Знаешь?
— Конечно. Но дай сначала я скажу. Знаешь, мне кажется, ты не совсем понимаешь, но последние несколько недель меня совершенно вымотали: эта постоянная нервотрепка то с мамой, то с Маркусом, то с Моникой…