Такой распорядок устраивает его более чем. Ему нравятся поезда, нравится безликость гостиничных номеров, нравятся обильные английские завтраки – бэкон, сардельки, яйца, тосты, мармелад и кофе. Поскольку костюм носить не обязательно, он легко смешивается на улицах со студентами и даже выглядит как один из них. А проводить всю ночь наедине, если не считать дежурного инженера, с огромным «Атласом», наблюдать, как рулон перфоленты – с написанными им кодами – проносится через считыватель, как начинают вращаться катушки магнитной ленты, как на консоли вспыхивают – по его команде – лампочки, – все это дает ему ощущение власти, детское, он понимает, но, поскольку никто за ним не присматривает, может беспрепятственно им наслаждаться.
Иногда приходится оставаться в Математической лаборатории и по утрам, чтобы посовещаться с сотрудниками факультета математики. Ибо все, что есть в программном обеспечении «Атласа» по-настоящему нового, исходит не от « Интернэшнл компьютерс», но от горстки кембриджских математиков. С определенной точки зрения, он просто один из подвизающихся в компьютерной индустрии профессиональных программистов, которых математический факультет Кембриджа подрядил для воплощения своих идей, как и «Интернэшнл компьютерс», с той же самой точки зрения – просто техническая фирма, нанятая Манчестерским университетом для создания спроектированного им компьютера. С этой же точки зрения, он всего-навсего оплачиваемый университетом искусный подмастерье, но никак не соратник блестящих молодых ученых, обладающий правом говорить с ними как с равными.
А они и вправду блестящи. Кто он, собственно, такой? – ничем не примечательный выпускник второразрядного университета из далекой колонии, получивший привилегию обращаться по имени к докторам математики, людям, которые, стоит им открыть рот, оставляют его, сбитого с толку, далеко позади, с трудом поспешающим за ними. Проблемы, над которыми он уныло бьется неделями, разрешаются ими в мгновение ока. И очень часто за этими, как ему представлялось, проблемами они различают проблемы подлинные, делая, чтобы не обижать его, вид, будто считают, что и он тоже их различает.
Действительно ли эти люди обретаются на таких высотах компьютерной логики, с которых тупость его даже и не видна, или – по причинам, ему невнятным, поскольку им он должен казаться просто пустым местом, – они снисходят до заботы о том, чтобы он не чувствовал себя униженным в их компании? Не к этому ли и сводится цивилизованность: к бессловесной договоренности – ни одного человека, каким бы незначительным он ни был, унижать ни в коем случае не следует. В Японии, сколько он знает, так оно и есть, но, может быть, и в Англии тоже? Как бы там ни было, это достойно лишь восхищения!
Он в Кембридже, в древнем университете, он водит дружбу с великими людьми. Ему даже вручают ключ от Математической лаборатории, от черного ее хода, чтобы он мог приходить в нее и уходить когда ему заблагорассудится. О чем еще можно мечтать? И все-таки нужно соблюдать осторожность, не увлекаться, не задирать нос. Он попал сюда благодаря удаче и ничему иному. Поступить в Кембридж он никогда не смог бы, он не настолько одарен, чтобы получить здесь стипендию. Следует по-прежнему относиться к себе как к наемному подмастерью, иначе он обратится в такого же самозванца, каким был среди замечтавшихся шпилей Оксфорда Джуд Фоли[35]. Рано или поздно, и скорее рано, задачи его будут решены, ключ придется вернуть, поездки в Кембридж прекратятся. Что ж, по крайней мере пока он может наслаждаться всем этим.
Глава двадцатая
Третье его лето в Англии. Он и прочие программисты выходят после ланча на лужайку за «Поместьем», чтобы поиграть в крикет – теннисным мячиком и старой, найденной в чулане с метлами битой. В крикет он не играл с окончания школы, он тогда решил отказаться от этой игры на том основании, что командные виды спорта несовместимы с жизнью поэта и интеллектуала. Теперь он, к удивлению своему, обнаруживает, что игра доставляет ему немалое удовольствие. И не просто удовольствие – выясняется, что он и игрок– то хороший. Все приемы, которыми он с такими усилиями овладевал в детстве, незванно-негаданно возвращаются, исполняются с новой для него легкостью и сноровкой, поскольку и руки его стали сильнее, и бояться мягкого мячика не приходится. Он оказывается лучшим, гораздо лучшим, чем его коллеги, бэтсменом, да и боулером тоже. Как, спрашивает он себя, проводили эти молодые англичане свои школьные годы? Неужели он, выходец из колоний, должен показывать им, как играть в их собственную игру?
Увлечение шахматами сходит на нет, он снова погружается в чтение. Бракнеллская библиотека мала и скудна, однако работники ее исполнены готовности заказывать все, что ему потребуется, через библиотечную сеть графства. Он читает книги по истории логики, ищет подтверждений своей интуитивной догадки о том, что логика есть человеческая выдумка, а не часть ткани бытия, и стало быть (тут необходимо сделать несколько промежуточных шагов, однако этим можно будет заняться позже) компьютеры суть просто игрушки, изобретенные мальчишками (во главе с Чарльзом Бэббиджем) на потребу других мальчишек. Существует немалое число логик альтернативных, он убежден в этом (да, но какое?), и каждая из них ничем не хуже логики «или– или». Опасность игрушки, с помощью которой он зарабатывает на жизнь, опасность, обращающая ее в нечто большее, чем просто игрушка, в том, что она прожигает в мозгах людей, пользующихся ею, проводящие пути из разряда « или-или» и тем самым навсегда запирает их в темнице двоичной логики.
Он корпит над Аристотелем, Пьером Рамусом, Рудольфом Карнапом[36]. Большей части читаемого он не понимает, однако к непониманию ему не привыкать. Сейчас он пытается отыскать только одно – тот момент в истории, когда было выбрано «или-или», а «и/или» отброшено.
У него есть книги, есть работа (уже близкая к завершению диссертация о Форде, развенчание логики), чтобы заполнять ими пустые вечера, есть полуденный крикет, есть замечательный отель «Ройал» и роскошь ночей наедине с «Атласом», совершеннейшим компьютером в мире. Может ли холостяцкая жизнь, раз уж приходится вести холостяцкую жизнь, сложиться лучшим образом?
Только одна тень и лежит на всем этом. Вот уже год как он не написал ни единой стихотворной строчки. Что с ним случилось? Быть может, искусство и вправду порождается только страданием? И для того чтобы писать, он должен вновь погрузиться в страдания? Но разве не существует поэзии экстаза и даже поэзии полуденного крикета – как разновидности экстаза? Так ли уж важно, что именно движет поэзией – пока она остается поэзией?
Хоть «Атлас» и не создан для работы с текстами, он тратит глухие ночные часы на то, чтобы распечатывать тысячи строк в манере Пабло Неруды, используя в качестве лексикона подборку наиболее ярких слов из «Высот Мачу– Пикчу» в переводе Натаниела Тарна. Он приносит толстые пачки бумаги в отель «Ройал» и тщательно их изучает. «Ностальгия заварочных чайников». « Бесшабашные всадники». Если он не способен, пока что, писать стихи, исходящие из сердца, если сердце его пребывает не в том состоянии, чтобы рождать собственную поэзию, разве не может он, по крайности, составлять псевдостихи из фраз, рожденных машиной, и таким образом, производя сопряженные с писательством действия, снова научиться писать? Сюрреалисты записывали слова на клочках бумаги, перемешивали их в шляпе и, наудачу вытаскивая, составляли из них строки. Уильям Берроуз разрезал страницы, перетасовывал их куски, а после склеивал один с другим. Не тем же ли занят и он? Не способно ли его орудие – какой еще поэт в Англии, да и во всем мире, имеет в своем распоряжении машину таких размеров – обратить количество в качество? И можно ли утверждать, что изобретение компьютеров изменило саму природу искусства, сделав сочинителя и состояние его души мало что значащими? Он же слышал по Третьей программе музыку, передаваемую из студии Кёльнского радио, музыку, слепленную из завываний и потрескиваний электронных устройств, уличных шумов, фрагментов старых граммофонных записей и человеческой речи. Не пора ли поэзии отправиться вдогонку за музыкой?