страдала на сцене Семира-Троепольская.
И сановные смотрельщики ядовито улыбались про себя: им-то ведомо было, как «возлюбленный» супруг императрицы Петр Федорович был ей «больше жизни мил»… Дальше же шла сплошная аллегория, смысл которой понять было совершенно невозможно, а понять хотелось. Но незаметно, завороженные игрой актеров, проникаясь их болью и страданиями, совсем забыли смотрельщики и об аллегории, и о политесе и видели перед собой лишь такое близкое и такое понятное: крушение великих надежд и посрамление низменной гордости. Что готовит грядущее? А грядущее виделось без аллегорий и иносказаний — страшное в своей простоте и обнаженности.
Побежденный Ростиславом и предвидя снова унизительный плен, Оскольд смертельно ранит себя, но еще находит силы проститься с Семирой и своим победителем.
И не мог знать тогда Волков-Оскольд, что произнесет слова, ставшие пророческими в его собственной судьбе:
Тебе дала, Олег, победу часть твоя,
А мне моя судьба отверзла двери гроба… [1] Не мог знать и Дмитревский-Ростислав, что прощается с другом своим не только на сцене, когда рыдал над умирающим Оскольдом:
Когда ты смертию отъемлешься у нас,
Я радости своей не чувствую в сей час
Коликим горестям подвластны человеки!
Прости, любезный друг, прости, мой друг, навеки.
Федор выскочил на крыльцо и задохнулся от морозного воздуха. В предрассветной мгле плавали редкие снежинки. Солдат подвел крупного, в серых яблоках, оседланного жеребца. Федор поднес своему скакуну кусок сахара. Жеребец осторожно взял теплыми бархатистыми губами сахар с ладони, хрупнул его и довольно фыркнул. Федор потрепал жеребца по шее и с помощью солдата взобрался в седло. Кое-как просунул носки валенок в специально сделанные для такого случая веревочные стремена: удобно и тепло.
Федор свистнул, ударил жеребца мягкими валенками в бока и помчался на Головинское поле. Еще издали услышал глухой гул, песни, звуки барабанов и волынок. Огромная фантастическая процессия длинной змеей извивалась по полю, нетерпеливо ожидая сигнала к шествию. Федор проскакал вдоль нее и остался доволен. Вся эта процессия была разделена на отдельные группы, которыми командовали его товарищи-актеры. Вот Иван Дмитревский, Яша Шумский, Алеша Попов, братья Григорий да Гавриил. Все готовы и только ждут его сигнала. Федор отъехал к середине поля и, привстав на стременах, поднял руку. Гул утих.
— Все ли готовы, братцы? — крикнул он во всю силу своих легких.
В ответ раздался глухой гул.
Федор махнул рожечникам рукой — знак к выступлению.
— По-шел!
Полсотни рожечников разорвали резкими звуками каленый воздух, и процессия двинулась.
Толпы народа заполонили улицы и площади, по которым должен был двигаться маскарад, вездесущие мальчишки облепили деревья, заборы и крыши домов.
Екатерина наблюдала за маскарадом из углового застекленного балкона дома Ивана Ивановича Бецкого, ее доверенного человека. Когда спустя две недели после убийства Петра Федоровича Сенат вынес решение о сооружении памятника новой императрице, разработать его план было поручено не кому иному, как Бецкому. Впрочем, благодаря за оказанную ему честь, Иван Иванович счел необходимым привлечь к этой почетной и ответственной работе также других «искусных и знающих людей». Через год Бецкой на тридцать лет станет бессменным президентом реорганизованной им Императорской Академии художеств. К маскараду же Иван Иванович имел самое непосредственное отношение: он не только просматривал и утверждал все его тексты, но и, что самое главное, был его финансовым распорядителем. Правда, повелением императрицы Федор как организатор маскарада не был стеснен ни в чем, однако деньги счет любят. А расходы на маскарад составили сумму изрядную — без малого пятьдесят две тысячи рублей, ровно столько, сколько хватило бы, чтобы прокормить всех его участников в течение пяти лет.
Императрица сидела в обществе, люди которого меньше всего нуждались в близости друг к другу. По ее желанию рядом с ней были сейчас сам Бецкой на правах хозяина дома, Никита Панин, оставивший больного наследника на попечение докторов, чтобы самому быть под присмотром императрицы, сиятельный граф Григорий Орлов, Михаил Матвеевич Херасков, который должен был давать Екатерине пояснения по маскараду. По правую руку императрицы стоял ее паж, тринадцатилетний мальчик Александр Радищев. Екатерина скосила в его сторону глаза, сказала громко, чтобы слышали все:
— Я завидую вам, Александр. Увы, даже помазанники божий не вечны, вам же доведется встретить новое столетие. Кто знает, может быть, вы останетесь единственным очевидцем из нас, кто принесет живую память об этом историческом событии людям нового века… Ликование народа — лучшее свидетельство его любви к Отечеству и своей императрице. Вздох облегчения, который ныне исторгнется из его благодарной души, лучшая мне награда за все муки и страдания, которые я претерпела, и верный признак того, что все усилия мои ко благу народа были не напрасны. Вы должны, Александр, сохранить это в своей памяти.
Паж молча поклонился. Панин сузил глаза, и лицо его словно окаменело. Орлов вызывающе откровенно улыбался. И в наступившей тишине все ясно услышали далекие звуки рожков.
Потом все стихло, только неясный гул толпы доносился, и вдруг ударили барабаны, литавры и грянул оркестр. Шествие началось.
Провозвестник маскарада, стоя в раскрашенной боевой колеснице, запряженной парой белых жеребцов в золоченых попонах, поднял руку и в наступившей тишине начал читать пролог:
Светило истинны и честь кому любезна,
Для тех сердец хула порокам преполезна.
Густой бас Провозвестника рокотал. Провозвестника окружала толпа кукольников, обвешанных колокольчиками, а рядом гарцевали на деревянных конях с погремушками дурачащиеся глупцы. Следом ехал на тощей кляче храбрый дурак и размахивал сломанной шпагой. За ним четыре человека в размалеванных масках несли в плетеном портшезе пустохвата Панталона, который, полулежа на рогожных мешках, пыжился и выкрикивал что-то совсем нечленораздельное. Следом в разукрашенных черных масках и рваной одежде бесновались дикари, смешавшиеся с арлекинами в домино.
Взвизгнула ярко раскрашенная старуха с огромной соской в толстых губах. А за нею несли уже рогатую козлиную голову, обвитую виноградным плющом, и хор пьяниц, приплясывая и размахивая руками, горланил свою песню:
Двоеныя водки, водки сткляница!
О Бахус, о Бахус горький пьяница!
Просим, молим вас,
Утешайте нас;
Отечеству служим мы более всех.
И более всех
Достойны утех.
Проехали на свиньях сатиры с обезьянами; протарахтела Бахусова колесница, запряженная тиграми; протащили пьяницы откупщика, сидящего на бочке, к коей толстыми цепями были прикованы корчмари; а вот и сама корчма с целовальниками и чумаками, чумаки со свиными рылами буйствуют и веселят себя балалайками и волынками.
Пронесли фанерный щит с надписью: «Действие злых сердец», который окружали прыгающие и скачущие музыканты со звериными рылами: свиными, козлиными, верблюжьими, лисьми, бычьими, волчьими… Шествовало Несогласие — забияки, борцы, кулачные бойцы тузили друг друга, боролись, носились промеж себя с цепами, кистенями, дубинами. И визжа и кривляясь, подзадоривали их мечущиеся фурии в отвратительных масках.
И вот уже понесли Невежество — ослиную голову, за которой хор слепцов, положив друг другу на плечи руки, шел гуськом и гнусавил: