То, чего не понял отец его, Алексей Михайлович, учинивший комедийную хоромину для придворных забав при рождении младенца Петра, то, чем погнушался его родной брат Федор Алексеевич, приказавший очистить палаты комедийные, царь Петр употребил во власть свою — неделимую, самодержавную.
Шутовство началось позже, со смертью Петра, когда племянница его Анна Иоанновна, вступив на престол, наполнила свои покои дураками, шутами, карлами и карлицами — всеми забавами допетровского времени.
«Ничтожные наследники северного исполина», жалкие подражатели его, превратили драму в шутовской фарс, когда, по свидетельству историка, «унижение человеческого достоинства в лице шута достигло высших пределов», а императрица предпочитала те «немецкие комедии, в которых актеры в конце действия непременно колотили друг друга палками». Забавы, удивляющие народ бессмыленностью, так и остались забавами, ничего общего не имеющими ни с просветительством, ни тем более с нравственным учением. Для алчных иноземцев само понятие нравственности было глубоко чуждым и лишенным смысла.
Однако опыты театральных зрелищ комедийной хоромины Петра, сделавшего первую попытку основать русскийтеатр, не остались забытыми. «Театр, заведенный в Москве Петром Великим, — напишет историк, — при нем впервые сделавшийся публичным учреждением, доступным для «всякого чина смотрельщиков», уже не прекращал своей деятельности. Менялись только формы, менялись исполнители, но движение, раз навсегда начавшееся, уже не останавливалось; охота к театральным зрелищам не ослабевала, а, напротив, все больше и больше распространялась в массе, так что и самый театр из придворного все больше и больше обращался в простонародный».
С воцарением Елизаветы и искоренением бироновщины, с ростом национального самосознания и национальной культуры театральной «потехой» начинают увлекаться не только в столицах, но и в ближних и дальних провинциях, включая Сибирь. И «единственным хранителем, представителем и производителем театрального, если не искусства, то ремесла» выступает здесь охочий комедиант, который зачастую был и автором «российских комедий»: инсценировок «повестей» и «гисторий», широко распространенных в городской среде. На «Бове Королевиче», «Еруслане Лазаревиче», «Петре Златые Ключи» развивалось и воспитывалось нравственное и патриотическое чувство не одного поколения смотрельщиков. Герои охочих комедиантов боролись за свое счастье, за правду против жестокости и коварства злонравных царедворцев и тиранов, за права человека на земное счастье, а это не могло не привлекать, не могло не вызывать самого искреннего сочувствия.
Спектакли, как правило, продолжались по два-три месяца. Кончались праздники, и снова актеры-охотники возвращались на круги своя — к ремеслу, к службе.
Смотрел Федор на Бову Королевича, на Индрика и Меленду, а в глазах Хорев стоял — напоминал о справедливости, о гражданской доблести, растерзанной страстями человеческими. И так далеко от него стали эти простодушные «гистории» охочих комедиантов, что не стал он более тешить себя ими и отправился на Рогожскую, чтоб, не мешкая, поторопиться в Ярославль.
Вчера, лишь вошел он в дом Морозовых, понял, как соскучилась по нему Аннушка. И сам рад был, увидев счастливую сестренку свою.
Покормила его с дороги Прасковья, а потом, в ожидании Петра Лукича, рассказывал Федор Аннушке о новостях, поведал и о тех чувствах, коими переполнена теперь была душа его. Он мечтал вслух, грезил наяву новым театром, который создаст, невиданными зрелищами, чрез которые он донесет до русского смотрельщика свет истины, возвысит его душу, научит любить и уважать и себя и близких своих. Так распалил себя Федор, так далеко мыслями ушел, что и про Аннушку-то забыл.
А Аннушка пыталась понять Федора — и не могла. Вспомнила она итальянскую оперу, красиво все было, а о чем пели актеры, так того и понять нельзя было: не по-русски… Вспомнила и немецкий театр, куда ходила с Федором. Смешно было, а возвысило ль это душу ее, такого она вспомнить не могла.
Далеки, ох как далеки были от нее туманные грезы Федора, и сам он вдруг стал для нее далеким и совсем непонятным. Словно и говорил-то он все это не для нее, а себя распалял и убеждал, чтоб утвердить окончательно в новой мере. Не этих слов ждала она. О чем говорил Федор, вышагивая по комнате и размахивая руками, Аннушка уже не слышала. Потом Федор мыслями в себя ушел, и так далеко, что когда опомнился, ахнул: сколько же они молча-то сидели!
— Батюшка приехал. — Аннушка пошла встречать отца.
Как рад был Федору Петр Лукич! Не знал, чем и потчевать дорогого гостя.
И когда признался Федор, что не прельщает его произвождение и что-де купорос варить — ума много не надо, совсем в замешательство привел добрейшего Петра Лукича. Когда ж о новой мере ему напомнил, Петр Лукич и вовсе понимать его перестал. Подумал только: шутит Федор Григорьевич, разыгрывает его, старого. И засмеялся.
— Ну-ка, наливочки, Федюшка! — предложил по-старому просто. — Сед я стал, кормилец, для таких-то шуток.
И еще раз подумал Федор: непросто, видно, разорвать привычный круг коловращения, и что-то ждет его впереди, коли самые близкие люди понять его не хотят или просто не могут. А как же понять преуспевающего заводчика, который доходы свои немалые на скомороший грош променять норовит! Одно имя ему — сумасброд, и место его — с тяглецами и оплеталами в ярославском остроге.
И, как ни странно, мысли эти не только не испугали Федора, не привели в смущение, но напротив — еще более укрепили в вере своей: показать же людям надо, сколь погрязли они в мелочной суете и в невежестве беспробудном, разбудить их души от той дремучей спячки, в коей пребывают.
— Не-ет, это не шутка, — задумчиво сказал Федор, продолжая свою мысль уже вслух. — Не хлебом единым жив человек… Да что толковать-то об этом!
И чтоб более не видеть расстройства Петра Лукича да Аннушки, поблагодарил он за хлеб-соль и решил учителей своих проведать.
Наутро собрался в дорогу. И вот сидели теперь они, Петр Лукич и Федор, друг против друга в горнице, и сказать им было нечего.
— Стало быть, объединили земли, — глухо повторил Петр Лукич и спросил уже без всякой надежды: — А может, все-таки?.. — И не договорил, махнул рукой. — Бог тебе судья, Федор Григорьич. Делай как знаешь.
На том и простились. Аннушка и провожать не вышла.
Купец Мякушкин, вышедший когда-то из «дела» Федора Васильевича Полушкина «за недостатком средств», чтоб окончательно не обнищать, занялся «варением скотской крови» в бывшем кожевенном амбаре, что стоял на Никольской улице. Привычны были обыватели к родным миазмам и носов не зажимали. Однако, когда Мякушкин произвождение свое на полную силу пустил, поняли, что от такого зловония не только их здоровью вред, но и самой жизни урон причиниться может. И тогда сотские донесли в магистрат: «Всегда безмерный смрад происходит, и воздух так им заражен, что близ оного дома живущим людям не токмо на двор и на улицу выходить, но и жить поблизости весьма трудно…»
Магистрат приказал «варение» уничтожить, а сотских строго-настрого обязал: «Ежели в которой-либо сотне смрадный воздух произойдет, в том магистрату доносить в самой скорости».
Вот этот-то обширный амбар, построенный еще при государе Петре Алексеевиче, и приметил для себя Федор. Сразу ж и сторговал его на лето у довольного купца за пять рублей, с тем, однако, чтоб Мякушкин «препятствиев ему никаких не чинил».
Рьяно взялся Федор за свою затею, и на первом же семейном совете поняли братья, что слово старшего непоколебимо.
— Капитал у нас общий, потому и располагать мы им должны сообща, — объявил он братьям. — Решил устроить я театр не для баловства и потехи, не ради шутовства и зубоскальства, на то и без нас охочих комедиантов предостаточно. Хочу я, братья, попытаться вразумить сограждан своих, чтоб обратили они взор свой внутрь себя, чтоб забыли о злобе, ненавистничестве, зависти, алчности и хоть чуть подобрели душой. Не может же человек добра себе не желать! — Федор помолчал, потер пальцами лоб. — Так вот, капитал. Задумал я немедля же свой театр строить — в Полушкинской роще. Деньги нужны, и немалые. Для того и прошу каждого сказать свое слово: общим ли капиталом меня держать будете иль разделиться захотите? Коль делиться замыслите, я все одно в своем деле крепкий зарок дал. К помещикам, купцам клич брошу, авось помогут: не ради себя стараюсь и прибытков больших не вижу.