Как ни хотел Федор побыстрее уладить все дела с наследством, ничего не получилось. Все лето пришлось с Алешкой мыкаться то в ратушу, то в магистрат, то к монастырскому игумену, с которым у Федора Васильевича за арендованную землю полюбовный договор был, то в вотчины графа Апраксина да князя Урусова, на землях которых рудные места арендовали. И конца, казалось, не будет хождениям да доношениям. Однако ж все уладилось, и появились в берг-коллегиевских бумагах записи о новых заводах: «Федора Волкова с братьями».
— Слава те, господи, — перекрестилась Матрена Яковлевна. — А не сходить ли нам к Николе Надеину, возблагодарить за окончание дел-то, а? Чай, у всего города на виду, что скажут, ежели после таких-то дел Волковы и лба не перекрестят! Сраму не оберешься!
— Да и пожертвовать надо бы, — добавил Федор. — Воздаяние всегда сторицею оборачивается.
Николо-Надеинская церковь, построенная в начале семнадцатого века, среди других ни пышностью, ни скудностью не выделялась. Однако заметил Федор: иконостас очень уж от ветхости полопался, и в позолоте местами плешины темненькие образовались. И вспомнил о неведомом мастере, что резал золотой кружевной иконостас Казанского собора, о кружевных лепных плафонах Бона. Диво дивное! Сплести б такие…
— Лоб-то перекрести, — прошептала мать.
Федор опомнился, широко перекрестился и огляделся. Церковь была почти пуста. Лишь у аналоя стояло несколько старушек.
— Здравствуйте, Федор Григорьич…
Федор обернулся и увидел лейб-гвардейца Василия Ивановича Майкова. Будучи по наследственным делам в имении князя Урусова, познакомился там Федор с ярославским помещиком Иваном Степановичем Майковым и его сыном Василием, сверстником своим. Василий с детства был записан солдатом в Семеновский полк, но по обыкновению того времени его скоро отпустили на четыре года к родителям на обучение. Иван Степанович предпочитал «пристойное воспитание», для коего, как он считал, достаточно священных книг и нравственных наставлений. Сам же Василий удовлетворялся книгами да безыскусной жизнью в вотчине своего батюшки. Познакомившись у князя с Волковым, Майков-младший сразу же проникся к молодому купцу симпатией. И не скрывал сейчас своей радости от встречи.
Федор пожал ему руку, спросил тихо:
— Не торопитесь?..
— Я вас подожду во дворе.
Поставили Волковы свечи за упокой души новопреставленного раба божьего Федора да за окончание дел и пожертвовали на нужды прихода полсотни рублей. Доволен остался иерей Стефан, ключарь, но на десть поскупился: любимцу митрополита Арсения вовсе не пристало ломать шапку перед каждым купчишкою. Федор знал о благоволении митрополита к иерею, однако ж укорил ключаря:
— Что ж, отец Стефан, иконостас-то неблаголепен? Да и «Страшный суд», приметил я, зело невзрачен — изблекли краски-то…
— Ох, невзрачен, батюшка Федор Григорьич, — вздохнул ключарь. — Скудость наша, да и мастеров-то ныне — кот наплакал…
И тогда Федор смиренно склонил голову и предложил:
— Коли будет ваше благословение, отец Стефан, я готов потрудиться у вас во славу божью.
— Батюшка Федор Григорьич, — не сдержал тут своей радости ключарь, — сколь умилили-то вы меня! И владыке-то нашему пресветлому великое утешение!
Провожал ключарь Волковых до самых церковных дверей. Федор вспомнил, что ему говорили о пресветлом владыке Арсении (Мацеевиче). Громил он с амвона ярославских пьяниц и ненавистных раскольников, крушил в своих проповедях мерзкие кабаки. Гнев его обрушивался и на родственников беглецов-раскольников, которых он держал в магистратской тюрьме до поимки тяглеца, и на владельцев тех земель, которые желал прирастить к церковным, а порой — и на весь магистрат, весьма далекий от духовных попечений владыки.
Федор улыбнулся: так ли уж велико было его желание потрудиться во славу божью? Будто бы и думать не думал, как это у него вырвалось, ан разум недремлющий помимо воли его уж предрешал события. Ничего еще не решил для себя Федор — захлестнут был коловращением житейских забот, — однако дремавшее в нем сомнение не погасло. И избавиться от него не было уже ни сил, ни желания. Федор, словно обреченный, жил в предощущении некоего потрясения, способного отбросить его за пределы замкнутого круга привычной суеты. И еще неизвестно, как посмотрит на жизнь Федора вне этого привычного круга владыка, и не увидит ли в ней богопротивности.
У паперти ждал Майков-младший. Отправив мать домой, Федор решил с Василием Ивановичем прогуляться к Которосли.
— А что, Василий Иванович, у вас ведь своя церковь есть? — спросил Федор.
— Разумеется. Это батюшка попросил передать кое-какие бумаги для митрополита — земельные дела.
Федор посмотрел в черные, чуть навыкате, глаза Майкова.
— Простите, Василий Иванович, я ведь подумал, не исповедаться ли к нам приехали, чтоб подальше от своего прихода.
Лейб-гвардеец рассмеялся.
— Ах, Федор Григорьевич! Да чтоб исповедаться, надо ж согрешить! А у моего батюшки и в мыслях-то не согрешишь. На грешников я хожу глядеть в семинарию.
— Как в семинарию? — удивился Федор. — Неуж семинаристы бесчинствуют?
— Не бесчинствуют, только чинят!
— Что ж чинят-то?
— А чинят они, Федор Григорьевич, «Комедию о покаянии грешного человека».
— Что ж у них — настоящий театр?
Майков пожал плечами.
— Настоящего-то я, Федор Григорьевич, не в пример вам, не видел, так что и судить не могу. Однако любопытно. Да что говорить-то! — Майков махнул рукой в сторону Спасского монастыря. — Вот здесь всё и чинят. Зайдем, Федор Григорьевич? Я вас с ректором познакомлю, Арсением Ивановичем Верещагиным. Он ведь и хорег — сам комедии ставит.
Верещагин читал в саду за столиком под старой яблоней. Услышав шаги, поднял голову, вгляделся внимательно, и в уголках его светлых глаз веером разбежались морщинки.
— Батюшка Василий Иваныч! — Он поднялся навстречу. — Милости прошу. А это что за молодой человек? Не имел счастья…
— Федор Григорьевич Волков, Арсений Иваныч, он же Полушкин. Наш ярославский купец, недавно из Москвы.
— Из Москвы? Эй, кто там? — крикнул он в сторону летнего домика. — Чаю нам, чаю!
Принесли в чугунном казанке заваренный мятою чай, глиняную миску с янтарным пахучим медом.
Весьма любознателен оказался семинарский ректор. Дотошно расспрашивал Федора о комедиях, кои довелось ему видеть, о театрах и актерах, о музыке и декорациях. Когда Федор начал рассказывать об итальянской опере и великом механике Жибелли, ректор остановил его и взял со столика тонкую книжицу.
— Вот, дети мои, состояние бесценное. Сочинение преподобного Франциска Ланга, великого ученого мужа: «Рассуждение о сценической игре». Ведь и тут латинянин этот самую сущность уразумел: все мудрствования человеческие — что сосуд пустой, коий наполнить могут лишь деяния! Вот послушайте, что пишет сей мудрец. — Верещагин нашел нужную страницу и стал читать, сразу же переводя с латинского на русский: — «Просты и грубы те, кои не умеют ни гвоздь вбить в стенку, ни брус распилить, кои не имеют ни о чем никакого понятия, чтобы быть в состоянии либо самому себе представить, либо объяснить другому, что или как нужно сделать». А таких немало, кои почитают недостойным образованного человека заниматься ручным трудом. Суть сосуды пустые… Однако ж, дети мои, не перестаю удивляться знаниям сего великого хорега. Вы только послушайте! — И Верещагин с листа начал переводить латинянина Франциска Ланга: видно, наизусть уже книжицу знал. Да так увлекся, что и не заметил, как всего прочитал. И тогда замолчал смущенно и неожиданно закончил: — А у меня с механикой грех, да и только. Поглядели б…
Обещал Федор посмотреть, самому интересно было.
Федор пришел в семинарию, когда ждали на действо самого владыку. Поглядев на семинарскую механику, подивился школярскому недомыслию: вот уж впрямь гвоздя в стенку вбить не могут! Не зная сочинения святого Димитрия Ростовского о кающемся грешнике, Федор полюбопытствовал, какова же надобность облакам-то по небу гулять.