Понимает все Федор, и его самого начинает уже тяготить ставшее неловким и двусмысленным положение.
Выехали в поле, и Федор попросил Якова пустить коней шагом.
— И то, — согласился Яков. — К фирверкам-то все одно поспеем.
Жаркое июльское солнце стояло в самом зените. Раскаленный воздух над полем дрожал и ходил зыбкими волнами.
— А что, Аннушка, не пройтись ли нам пеши? — Федор спрыгнул на дорогу и помог сойти Аннушке. — Яков, за мостом-то остановись, у речки хоть посидим. Дышать нечем.
— Давай, Федор Григорьич, — обрадовался Яков. — А я в те поры коней напою.
Аннушка отошла в поле и сразу же позвала:
— Федор Григорьич! Идите-ка сюда, земляники-то сколько-о!..
Федор подошел и присел рядом на корточки. Аннушка набрала горсть земляники.
— Откройте рот…
— Открыл… А глаза закрыл.
Аннушка прижала ладонь к его губам, и рот Федора наполнился сладкими пахучими ягодами. Но прежде он уловил нежный запах жасмина от ладони Аннушки. И как-то так уж случилось, что против своей воли ладони Федора прижали эту маленькую ладошку Аннушки к губам, и он поцеловал ее. Аннушка испуганно отдернула руку, встала и пошла к дороге. Федор смутился и не знал, что делать. И надо ж такому случиться…
— Аннушка! — догнал ее Федор. — Ты прости меня, сестренка. Я ведь не хотел обидеть.
Аннушка повернулась к Федору, посмотрела в глаза долгим взглядом больших карих глаз, которые начали полниться слезами.
— Ну, что ты, братец… — Она повернулась и пошла к Яузе.
Федор хотел догнать ее, объяснить… А что объяснять-то? Этого Федор и сам не знал.
Отпустил Федор Якова с Аннушкой в Зарядье, а сам пошел пешком размяться. Пройдя мимо Спасского моста, который соединял Спасские ворота с Красной площадью, вышел на площадь Васильевскую.
У подножия храма Василия Блаженного нищие, побирушки, странники, калеки да юродивые выставляли напоказ гниющие язвы, слезящиеся глаза и бельмы, обрубки языков, пели и жалобились на разные голоса. И среди этой многоголосицы отличил Федор чистый переливчатый гусельный звон и услышал такой знакомый голос, что даже глаза закрыл — не показалось ли? Он бросился к северной стороне храма, пробрался сквозь толпу зевак и ахнул — Жегала! Сидел слепой бурлак прямо на брусчатке, подогнув под себя по-татарски ноги и пристроив на коленях гусли. А рядом стоял мальчик-поводырь в новеньких лапоточках, льняных штанах и льняной же домотканой рубахе, подпоясанной черным шелковым шнурком.
Сразу же приметил Федор, что Жегала подобрел лицом и сидел в своей шелковой малиновой косоворотке прямо и степенно.
Что повыше было города Царицына,
Что пониже было города Саратова, —
привычно вывел Жегала, и мальчик высоким тонким голоском подхватил:
Протекала, пролегала мать Камышинка-река.
За собой она вела круты красны берега…
Звенели-переливались под быстрыми пальцами Жегалы серебряные струны, и молча слушала толпа слова старой песни. И когда Жегала умолк, побросали обыватели поводырю в картуз, кто сколько мог, и разошлись.
Жегала завернул свои гусельки в чистую холстину, положил жилистую руку на плечо поводырю.
— Айда в Зарядье!
Хотел уж было Федор остановить Жегалу, поговорить с ним, да, услышав это родное волжское «айда», вздохнул только: что ж душу-то опять травить! Да и вспомнит ли еще Жегала маленького внука Харитона Волка, до того ль ему тогда было…
И все ж от нечаянной встречи этой легко стало на сердце у Федора: молодец, сдержал свое слово Жегала!
Федор и Аннушка решили посмотреть, что немцы представлять будут. Пришли на Новую Басманную, потолкались средь бывалых смотрельщиков, узнали — представлять будут историю о Петухе-грешнике и Лисице-праведнице, забавную историю о прегрешении, покаянии и спасении души.
Народу набилось предостаточно. И то сказать — праздник! Много пришло фабричных, видно, из ближних мануфактур. Но немало было и купцов, и приказных, и жонок, даже несколько армейских унтеров сбилось у ложи в кучку.
Федор не заметил, как и спектакль начался. Забегали меж рядов Арлекин с Коломбиной. Потом появился ревнивец Панталон, и началась такая потасовка, что бедному Арлекину, как заметил Федор, досталось и немало тумаков от смотрельщиков. Вырвались наконец Коломбина с Арлекином из рук Панталона, вспрыгнули на сцену и скрылись за холстиной. Смотрельщики были довольны. Длинный Панталон поднял руку, успокоил:
— Не надо, господа, сльишком судить Арлекин и Коломбьина: не согрешьишь — не покаешься, не покаешься — не спасьешься! Они будут покаяться и спасаться, как наш Пьетух!
Панталон прошел со сцены к первому ряду и сел рядом с Федором, потеснив смотрельщиков.
И тут все увидели Лисицу в монашеской сутане, важно восседающую за судейским столом. Против нее, сжавшись от страха, сидел Петух с упавшим набок бледно-розовым гребнем.
— Ты, Пьетух, есть большой грьешник! — выговаривала Лисица. — Ты не уважаль свьятой писаний. Сколько у тьебя есть супруга?
— Ньесколько-ко-ко… — опустил голову Петух.
— Вот вьидишь! Ты нарушаль божий заповьедь. Тебье надо сделать покаяний, и ты будьешь спасаться.
Но Петух, видно, уже понял, что душу ему все равно не спасти, как и тело, и пустился в богословский спор, и так и эдак перевирая святое писание.
Как ни лукавил Петух, как ни мудрил пред многоопытной духовницей своей, наступила пора «очищения грехов»: Лисица бросилась на него — и только перья полетели! Так и скрылись они за холстиной.
Панталон нагнулся к Федору.
— Вам нравится? Это отшень древний притча!
И Федор из озорства, смеясь, ответил по-немецки:
— Очень нравится, господин Панталон!
Панталон откинулся, с удивлением посмотрел на Федора и хлопнул его по плечу.
— Приходи к нам еще, будем товарищами, — это он сказал уже по-немецки.
Тут в полную силу заиграл маленький оркестр, выскочили на сцену Арлекин с Коломбиной, прыгнул к ним Панталон, и начали они лихо отплясывать.
Вскоре после отъезда Федора из Ярославля прислал ему отчим копию доношения в Государственный Главный магистрат, в коем писал, что «понеже де он, Полушкин, по воле божии пришел ныне в совершенную старость, а наипаче стал быть в здоровье своем весьма слаб, к тому ж де имеющийся у него один законный ево наследник, сын родной, волею божией умре», то желает он, чтоб пасынки его, Федор, Алексей и Гаврила, «причислены были к ярославскому гражданству».
Определение Главного магистрата, сообщал отчим, состоялось.
Судьба ярославского купца Федора Григорьевича Волкова-Полушкина была определена. Чего же и желать-то еще! Оставалось лишь радеть о произвождении заводов своих и приумножать капитал. Однако вот тут-то и охватило Федора великое сомнение, как только понял он, что отныне путь его к приумножению этого самого капитала будет проходить через шурфы да отвалы серного колчедана. Можно, конечно, полушкинские капиталы с морозовскими объединить — и снова приумножать их. Это как камни в воду бросать: расходятся круги по воде все дальше и дальше, пока не затухнут. А как затухнут, снова камень бросать надо. А нужно ли и ради чего — камни-то бросать?.. Вот в этом-то Федор и засомневался сильно.
По случаю двадцатилетия Федора решил Петр Лукич устроить маленький вечер. Иоганна Миллера да Прокопа Ильича пригласил.
Гер Миллер торжественно преподнес Федору «Химика-скептика» Роберта Бойля на немецком языке. И Федор оценил подарок: это была одна из любимых книг учителя. Прокоп же Ильич, хитро подмигнув Федору, сунул ему свой подарок под мышку. Федор на миг только открыл обложку, сразу понял: альбом зубчатых передач, самим учителем сделанный и переплетенный. И еще понял: подарки сделаны со значением — будущему большому заводчику!