Особенно же полюбились Федюшке машины и химия. Машины разъяснял школярам мастер Прокоп Ильич. С ним Федюшка сдружился быстро, потому что колеса полюбил не меньше, чем учитель его.
Давно примерялся Прокоп Ильич, чтоб чрез те зубчатые колеса да при помощи конной тяги пряжу мотать. Тут всем школярам дело нашлось: кому на ступице гнезда для спиц бить, кому втулки железные гнуть, кому обод точить — просто колесо, да не всякому дается.
И гер Иоганн Миллер оказался настоящим кудесником. Здесь же, на фабричном дворе, стоял обширный кирпичный сарай с продухами и высокой вытяжной трубой. И чего в нем только глаз не видел! Печи и тигли, колбы и реторты, чаны и казанки, кадушки с краской, селитрой, киноварью, серой и еще бог знает с чем!
Входя, гер Миллер сбрасывал свой парик с локонами, чтобы случайно не загореться при опытах, и начинал кудесничать — спокойно, без суеты.
— Химия — наука наук! — поучал он школяров. Здесь Федюшка узнал об искусственном маленьком человечке гомункулусе, о философском камне и о волшебных превращениях с его помощью любого металла в чистое золото: и будет достаточно для того всего лишь одного дня, потом одного часа, потом — одного мгновения!
О великом эллинском муже Аристотеле поминал еще в Ярославле учитель-немец, но, видно, даже он не мог вообразить себе все величие сего мудреца, простершего ум свой на века даже на химию! Гер Миллер упоминал еще о Джабире и Роджере Бэконе, о Парацельсе и Роберте Бойле, которые пытливым умом своим открывали великие тайны природы.
И понял Федюшка, сколь необъятно это неспокойное море знаний, и ощутил себя непросмоленной плоскодонной лодкой, которую гонит ветер и швыряют волны, и нет ни сил, ни умения выйти на беспредельный простор могучей зыби.
Гер Миллер знал о великом сомнении, посеянном им в душах школяров, и сразу же развеял его.
— Мы же, други мои, не станем изготовлять маленького человека гомункулуса, не станем превращать подлое железо в благородное золото, потому что сие есть шарлатанство. Мы с вами великой тайной красок займемся, кислотами, щелочью и всем прочим, что для нашего фабричного дела годится, для процветания и умножения богатств человеческих служит.
Однако Федюшке гер Миллер дал все же несколько изданий на немецком языке для упражнений в переводе. Средь них был Аристотель, размышляющий о «первоначалах», и Роберт Бойль, сокрушивший эти «первоначала» в своей книжице «Химик-скептик»; и тут же «Золотой трактат» алхимика Ласниоро — великого шарлатана, изобретателя эликсира для воскрешения умерших.
И Федюшка, сопоставляя и размышляя, дивился разуму человеческому, объемлющему мир зримый и мир невидимый. Воздвигались пред ним и рушились в прах, казалось, вечные храмы истины. И что истинно и что ложно, видно, никому знать не было дано: что нынче было истинным, завтра станет ложным, а ложное засияет светом истины. Так было и будет из века в век!
«Сделай так, чтоб пожрал он хвост свой» — эта фраза, переведенная из рецепта ученого-алхимика Рипле, стала для Федюшки объяснением коловращения всего сущего мира: день пожирает ночь, знания пожирают невежество, чтобы, насытясь и одрябнув, самим превратиться в пожираемое.
До того дочитался Федюшка, что и сам уж не мог сообразить, кто ж кого нынче-то пожирает: он науку иль наука его. Приехал Федюшка в Москву краснощеким красавцем. А нынче?.. Аннушка все еще стеснялась его, и, когда Федюшка, думая о прочитанном, бесцельно вперял в нее свой взгляд, она краснела и сразу убегала в другую комнату. Теперь же Аннушка не утерпела, упрекнула как-то батюшку:
— Что ж ты, батюшка, на Федора-то Григорьича не глянешь: вовсе с лица сошел, того и гляди сумасбродным станет.
— Чего это? — удивился Петр Лукич.
— А ты глянь-ко, али вовсе не видишь? Про себя уж шептать начал, будто боле и поговорить не с кем… Только и осталось — глаза да кудри. Чай, и глаза вскоре пеплом затянет.
Петр Лукич в делах и заботах мало приглядывался к глазам Федюшки, а о нем самом и заботы не имел: учителя да и конторские только хвалили его, да и сам видел — не даром ученик хлеб ест. Может, по дому затосковал? Решил поговорить с ним.
Когда Морозов вошел к Федюшке, тот сидел за огромным столом, спиной к двери, обложенный бумагами, книгами, перьями и бормотал что-то про себя. Петр Лукич постоял несколько и тихо кашлянул. Федюшка даже не шелохнулся. Тогда Морозов подошел к нему и тихо стукнул согнутыми пальцами по плечу, Федюшка даже подпрыгнул, выкатил в испуге глаза.
— Черный глаз, карий глаз, минуй нас! — засмеялся Петр Лукич и, сразу посерьезнев, стал вглядываться в лицо Федюшки.
— Ну, Петр Лукич, — выдохнул Федюшка, — так ведь и трясучку получить можно. Напугался — страсть!
Петр Лукич стал молча собирать в кучу книжки, бумагу, перья. Федюшка с недоумением следил за ним. — Зачем это, Петр Лукич?..
— А затем, Федор Григорьич… Ей-ей, доведет тебя этот бусурманин до сумасбродства. Ты глянь, на дворе-то что делается!
— Что же там делается-то? — не понял Федюшка и выглянул в окно.
А на дворе слепило глаза солнышко и искрился под ним чистый снежок. Поглядел Федюшка на недальнюю рощицу осинника и замер в удивлении: этакую-то вязь кружевную, видно, только ангелы божьи плетут.
Вот диво! Будто во сне прошло лето, а осени-то и вовсе не приметил, и спроси теперь его, что ж запомнил-то он из всего этого года, долго бы думал, прежде чем ответить. Разве что праздники престольные: пустое время, тогда даже книжки, вот как теперь, у него отнимали. Грех! Это что же грех-то — мира познание, что ли? Этак выходит, что безделье и невежество угодны богу?..
Далеко бы опять ушел он мыслями, ежели бы Петр Лукич не тряхнул его с досадою за плечо.
— Федор! Да что ты, право! — Петр Лукич держал книги с бумагою и не знал, куда их положить. Потом позвал: — Аннушка! Аннушка!..
Вбежала испуганная Аннушка. Петр Лукич сунул ей в руки книги, бумаги, оглядел стол и сгреб все перья.
— Иди и спрячь! Так спрячь, чтоб Федор Григорьичи кочергой вытащить не мог!
— Будьте покойны, батюшка, — Аннушка, не скрывая радости, выскочила за дверь.
«У, споспешница!» — обругал ее про себя Федор. Между тем Петр Лукич усадил его с собой на лавку и заглянул ему в глаза.
— Полюбил я тебя, Федор Григорьич, как сына родного, а потому — вырви мой язык, чтоб я тебе зла захотел. И погубителем твоим быть я не желаю. Что ж скажет мне на то товарищ мой Федор Васильевич, батюшка твой! Остынь, кормилец, всему ж есть мера!
И Федор снова подумал, что читал уже где-то о «мере вещей», а где, тому и сам ответ не мог дать… Видно, меру эту всяк по-своему разумел, а до сути ее никто добраться не мог.
— А что ж за мерой-то? — спросил Федор, памятуя о беседах с Иоганном Миллером. — За мерою что ж?
— За одной мерой — другая идет, — спокойно пояснил Петр Лукич. — Чтоб сравнить — а лучше что?.. Вот иные мои товарищи алкают от труда своего, в другой мере спастись хотят. Ан, опять, труды-то грешные их и призывают! И сызнова, покуражившись, в мере своей ходят. От нее, грешной, не спастись!
— А где ж иная мера? — спросил Федюшка Петра Лукича так, как бы самого его спросил гер Миллер.
— Ужо покажу, — пообещал Петр Лукич, подошел к двери и открыл ее. — Прасковья!
Вошла Прасковья.
— Слушаю, батюшка Петр Лукич…
— Призови ко мне Прокопа Ильича, да вели Якову готовиться в столицу. — Петр Лукич повернулся к Федюшке и сказал со значением: — В новой мере познаешь себя!
Венчалась на царствие Елизавета Петровна, дочь Петра Великого. По случаю коронации весь двор прибыл из Петербурга в Москву. Старая полусонная столица была разбужена звоном колоколов, народными игрищами, гуляниями и увеселениями, праздничным треском огненных фейерверков и шутих.
Петр Лукич поручил Федора попечению Прокопа Ильича и отправил в Москву: познавать «иную меру» сей юдоли.
Оставив Якова с лошадьми в Зарядье, Прокоп Ильич сразу же повел своего ученика к Кремлю. Красная площадь была заполнена народом. По разговору колоколов и гулу толпы можно понять было, что происходит там, за кремлевской стеной.