— Слушайте, хотите, сегодня вечером пойдем в караоке? — спросил медбрат.
— Если снова будешь петь сам — ни за что.
— Ой, не говори, голосок у тебя — не приведи господи! Впрочем, если ты за нас заплатишь… — Медсестры захихикали.
— Да ладно вам нести херню! Достали вы меня, — рассмеялся медбрат — Я заплачу! Так вы идете или нет?
— Хорошо, хорошо. Идем, — осклабилась первая, рассматривая электрокардиограмму моей мамы.
— Тут никаких изменений, да? — Вторая медсестра и медбрат заглянули в кардиограмму и направились к выходу.
В это мгновение у меня все побелело перед глазами. Я вскочила, чуть не опрокинув стул.
— А ну-ка стойте, вы, ублюдки! Да как вы смеете так обращаться с моей матерью? Она что для вас? Труп?
— Простите… мы не хотели… — троица растерянно заморгала глазами при виде моей ярости.
— Что вы не хотели? Что? А ну-ка, попробуйте это повторить! — заорала я, занося руку для удара.
— Что ты, Сёко, перестань! Ты соображаешь, что делаешь? — Отец неожиданно возник за моей спиной и перехватил мою кисть.
— Пусти меня!
— Ты хоть помнишь, где ты находишься? — закричал он. Я вдруг подумала, что мама очень расстроилась бы, если бы узнала, какую свару мы устроили у нее в палате, и чуть не расплакалась. — А ну-ка сядь туда и успокойся, — приказал отец, отпуская мою руку.
— А вы, уроды, так и будете стоять здесь и пялиться, разинув рты? Убирайтесь вон, немедленно! — Я треснула кулаком по стене и со всей силы пнула ногой дверь.
— Простите ее, моя дочь перенервничала. Видать, кровь у нее слишком горячая. Наверное, ей следует стать донором, может быть, это охладило бы ее пыл, — произнес отец со своим типичным суховатым юморком.
— Нет-нет, все в порядке. Это вы нас простите, — с раскаянием произнесла троица, разом поклонилась и поспешно вышла из палаты.
— Сёко, что это с тобой? — Папа опустился в кресло, стоявшее рядом с кроватью.
— Знаешь, они обсуждали, стоит ли им идти в караоке, прямо перед мамой.
— Довольно бездушное отношение.
— Ну да, вот поэтому я так и разозлилась.
— Я понимаю твои чувства, но не забывай, где ты находишься. И, собственно говоря, почему ты так расстраиваешься из-за каких-то придурков?
— Наверное, ты прав, — промямлила я и потупила взгляд. Костяшки на правой руке были содраны в кровь.
— Сёко, сегодня у меня нет работы, может, ты поедешь домой? — сказал папа, держась рукой за поручни на маминой кровати и вглядываясь ей в лицо.
— Нет, я останусь здесь на ночь.
— Я тоже останусь.
— Пап, а вот тебе лучше поехать домой.
В палате стоял только один диван. Если бы на ночь осталось два человека, одному пришлось бы спать на диванных подушках, переложенных на пол, а второму на диване без подушек. И в том и в другом случае это обернулось бы нелегким испытанием для папы, поэтому, когда стемнело, я уговорила его поехать домой.
Через несколько дней, когда маме меняли подгузник, я заметила, что ее паховая область стала ярко-красной от пролежней.
— Простите, а у вас нет никакой мази, чтобы это смазать? — спросила я сестру.
— Мази? Она ей не нужна. У Тендо-сан мертв мозг, поэтому она не чувствует ни боли, ни зуда.
— Возможно, это и так. Вот только если бы на ее месте была ваша мать, вы бы с ней обращались так же паршиво?
— Ну, я… — протянула она.
— Вы все из отделения нейрохирургии. Насколько я понимаю, для вас это всего-навсего работа. Но знаете, даже если моя мама никогда больше не вернется к обычной жизни, пока ее сердце бьется, она официально считается живой. Если вы этого не понимаете, значит, вам нельзя быть медсестрой!
Она ничего не ответила и поспешно нанесла мазь для пролежней.
— Простите меня, — сказала она и, поклонившись, вышла из палаты. В подобном равнодушном отношении мне виделось что-то беспредельно жестокое.
Я попыталась вспомнить, когда в последний раз меня охватывал столь сильный приступ гнева. Когда я была янки, то ввязывалась в свары из-за всякой ерунды типа чести тусовки или просто ради того, чтобы выглядеть крутой. Тогда, в те безумные годы, озлобление я превратила в своего рода искусство. Помнится, однажды, когда говорила по телефону, папа отругал меня за то, что я много ругалась. Я нахамила ему в ответ, и тогда папа выхватил у меня из руки трубку и треснул ею меня по голове. Мама все твердила: «Сёко-тян, может, попытаешься вести себя как подобает девушке?» Она повторяла эту фразу так часто, что та стала в нашей семье крылатой. Теперь-то я повзрослела и поняла, наконец, как сильно беспокоило родителей мое безбашенное отношение к жизни, однако было слишком поздно. Я присела возле кровати и взглянула в лицо матери:
— Прости меня, мама…
Через некоторое время в палату зашла медсестра, на этот раз другая.
— Вы не находите, что здесь очень плохо пахнет? Давайте-ка ополощем ей рот.
Она взяла шприц, наполнила его водой и опорожнила в мамин рот. И словно по мановению волшебной палочки, неприятный запах в комнате исчез.
— Почему этого никто прежде не делал? Я и понятия не имела, что это поможет. Что у вас тут за персонал? И это еще называется больницей?
— Честно говоря, я не знаю о других сестрах…
Что ж, я не видела никакого смысла вымещать на ней свою злобу. Она была совсем не похожа на других бездушных медсестер — сразу заметила неприятный запах и немедленно приняла меры. Но неужели другие не знали таких элементарных вещей? Может, они вообще не обращали на запах внимания потому, что им было наплевать? Мне становилось тошно от их скотского отношения.
Тянулись долгие однообразные дни. Стояла удушающая летняя жара, без умолку стрекотали цикады. Но однажды вечером они вдруг умолкли, и больничная палата, в которой лежала мама, каким-то неуловимым образом преобразилась. Теперь я слышала лишь попискивание ЭКГ, напоминавшее мне заевший электронный будильник, и шипение аппарата искусственного дыхания. Эти звуки стали меня раздражать, поэтому я включила оставленный кем-то портативный CD-плеер и стала на небольшой громкости слушать музыку.
День близился к концу, и небо порозовело. Я перевела взгляд на деревья и заметила, как на землю упала цикада. Я где-то слышала, что им отпущено всего лишь несколько недель существования. Свою короткую и потому такую драгоценную жизнь они тратят на то, чтобы, мужественно превозмогая жару, упорно искать себе партнера, а потом, закончив стрекотать, соскальзывают с дерева, которое служило для них домом, и возвращаются на землю. Оставляют свой единственный приют и умирают. Я сидела и думала о том, что дом, в котором я выросла, снесли, и от него не осталось и следа. А вот мне снова предстояло пережить боль утраты…
Я сидела, погрузившись в раздумья и совсем позабыв о времени. На небе крошечными булавочными головками стали появляться звезды. Вдруг листья задрожали от порыва ветра. Казалось, мама пыталась в последний раз проститься со мной. Я наклонилась над кроватью и взяла ее ладонь в свою руку:
— Мамочка, пожалуйста, не умирай. Я буду хорошей дочерью, честное слово. Пожалуйста, не оставляй меня. Я не хочу остаться совсем одна.
Слезы полились из глаз неудержимым потоком. Я плакала и никак не могла остановиться. И вдруг заметила, как по маминой щеке прокатилась одна-единственная слезинка.
— Мама!
Она не могла говорить, но все-таки сумела дать знак, что слышит меня. Я почувствовала, как она хочет сказать, что любит меня, нежно отерла слезинку с ее щеки и вгляделась в ее доброе лицо. Мама! Где бы она ни была, что бы ни делала, она старалась ради меня и всегда думала обо мне. Мне так хотелось хотя бы еще раз услышать ее голос: «Сёко-тян, ты дома!» Музыка в CD-плеере перестала играть, и теперь только шипение аппарата искусственного дыхания перемежалось с моими рыданиями.
На следующий день, 28 августа 1991 года, утром, в восемь часов и три минуты, мама умерла. Ей было пятьдесят девять лет. Она ушла от нас внезапно, словно порыв ветра, игравший с листвой деревьев. Когда ее тело выносили из больницы, заведующий и медсестры выстроились в шеренгу, сложив руки в молитве. Все время, пока мама лежала в палате, эти люди проявляли редкое бездушие, и вот теперь, перед заведующим, они делали вид, что у них в глазах стоят слезы. Что за лицедейство! Уверена, заведующий и представить себе не мог, сколь небрежно его персонал относился к своим обязанностям и как ужасно медсестры обращались с пациентами. Как печально, что люди способны лить слезы просто ради собственной выгоды, даже когда они на самом деле не только не страдают, но и не испытывают печали.