Пинта “Гиннесса”, помноженная на ностальгию и промозглость поздней осени, неизбежно ведет к незаметному сдвигу крыши.
Именно эта фигня и начинала накатываться на меня в знаменитом пабе “Шерлок Холмс”, что почти рядом с Трафальгарской площадью.
Устроившись на втором этаже, я рассеянно обозревал кабинет старого знакомца Холмса в вольтеровском кресле, с прямым “данхиллом” в лошадиной челюсти. Много лет назад, задолго до моего прямого попадания в лондонскую темницу, рядом с ним протирал штаны до тупости верный Уотсон (или Ватсон, как переводят толмачи, ненавидящие игривое округление губ и коитус языка с альвеолами). Ныне сей пафосный персонаж выпал из игры, видимо, после перехода ресторации в руки ветреных итальянцев, не шибко петривших в Конан Дойле и к тому же увязших в ремонте. На мое mot, не пришил ли Уотсона злобный профессор Мориарти, официант-макаронник лишь пожал плечами, вряд ли осознавая всю блестящую английскость этого персонажа. Весь ресторан был обклеен постерами и вырезками из газет на темы бравого Шерлока, фотографиями исполнителей в киношедеврах, цветами и прочей параферналией или, как говорят, тутти-фрутти.
Бросок в голубую мечту, смелая экстраполяция: бар им. тов. Алекса в Музее Монастырской Славы. Стены обклеены чемоданными бирками (как расцвечивают они элегантные samsonites!), авиа– и автобусными билетами до мест явок (включая необитаемые острова), снимками тайничков, обертками отельного мыла всех стран и народов (особенно хороши ароматные гондолки из венецианского отеля на Grand Canal, что недалеко от статуи кондотьера Коллеоне на коне с мощным задом). Заходит престарелый Маня и пускает запоздалую слезу (не повысил героя во время в должности, по этому поводу и вырос Мост Вздохов), молодые монахи делают стойку на бронзовый бюст Алекса и обещают делать с героя свои бесценные жизни…
Но полно, Фауст!
В глубине высился бар с царственным барменом, равнодушно взиравшим на люд, барахтающийся в пармезанах и соусе болонезе.
М-да, шумели войны, сотрясали мир землетрясения, бушевал СПИД, а паб стоял во всей своей распабной красе, правда, меню переполнили лазаньи-пейзане, каннеллони-каналетто и пиццы-уффици.
О, где вы, недожаренные мажоры с кровью в “Simpson”, что на Strand?
Глобализация вместе с фастфудом, тотальной говорильней по мобильникам (самое страшное – отвлекающая болтовня в общественном сортире) и остальными аксессуарами прогресса изрядно подорвали Альбион. Исчезли былые фавориты – рестораны “Прюнье” на Сент-Джеймс и “Алекс де Франс” на Джермин-стрит, хорошо, что еще остались винная лавчонка “Berry Brothers & Rudd” и ресторан “Уилтоне”, где можно по-человечески пожрать (когда-то блистала там дуврская соль, поджаренная в хлебной крошке). Да и “Ритц” еще не превратился в бордель в цветном Ноттинг Хилле, где гуталиновые ямайцы с блестящими жирными боками гоняют за виски пенсионеров – белых официантов (от этого бывшие колониальные полковники выглядят еще занюханнее). Броские бутики с серыми куртками, последние вместе с кроссовками и бейсболками стали доминантой в туалете народных масс, – а в прежние времена даже на проституточью улицу в оных не выходили.
На всех углах афро-азиатские физии жарили свои шиш и прочие кебабы, ухмылялись и мысленно клали большой кердык на аборигенов. Поджаренное сваливали в пластмассовые коробки, все разлеталось в момент, раздиралось, пожиралось, исторгалось…
Душа вызывала из прошлого хотя бы один мышиный котелок или благородный зонт с бамбуковой ручкой, но… вокруг куртки, сигаретная вонища, пивные бутылки, салфетки в кетчупе, рваные газеты… Потом жратву перемалывали в офисе, обставленном в стиле high-tech, под писк пейджеров, пение сигнализации авто за окном, всхлипы мобильников, в холодящем свете неоновых ламп.[1]
Соседние три стола оккупировали волосатые итальяшки, их я возненавидел с тех пор, как почти рядом с римским собором Св. Петра (туда я шел на исповедь к одному из епископов) меня облепили вонючие детишки и сперли между делом кошелек. Напрасно я взывал к полиции и простым гражданам, последние проявляли живейшее любопытство, но никто не пошевелился, пся крев!
Ресторанные соседи громко галдели на своем тарабарском языке, хотя я бросал на них сдержанные, но испепеляющие взоры, призывавшие вести себя в рамках приличий. Но никто не обращал на это внимания, словно дело происходило во времена завоеваний Цезаря, когда местных жителей почитали за скотов.
С понятным намерением вымыть руки я ткнулся в туалет, но тот оказался наглухо закрытым. Пабликан, заметив мои робкие телодвижения (возможно, и бедрами), безмолвно протянул похожую на кочергу обувную ложку, к которой был привязан ключ. Ну и ну! С таким безобразием в свободной стране я до сих пор не сталкивался. Видимо, грозная масса туристов с раздутыми мочевыми пузырями вынудила начальство принять, как говорится, надлежащие меры. А ведь в былые времена тут бушевал либерализм, и хомо сапиенсы прямо бросались в сифилисный сортир, даже не подумав в оправдание заказать кружку пива.
Да и вообще не к лучшему изменился папаша Лондон. Модернистские уродства вроде стеклянных коробок[2], “чертова колеса” для дураков[3], обозревавших Лондон с птичьего полета (оно чем-то напоминало аналогичное сооружение в Парке культуры имени Буревестника), новые мосты, готовые вот-вот рухнуть в серые воды Темзы.
Все те же белесо-зеленые памятники великим, заслуженно обкаканные жирными голубями, которые по-прежнему бесчинствовали на Трафальгарской. С набережной просматривался тоскливый силуэт моста Тауэр (удивительно, что меня не посадили в тамошний каземат, где содержали любимого мною поэта, канцлера Уолтера Рэли, пока благополучно не отрубили ему голову). Ныне башня в Тауэре, где его морили, превратилась в музей, рядом бродили дохловатые вороны и декоративно-живописные бифитеры с алебардами.
Кто знает, вдруг наступят времена, когда и камера, где томился скромный Алекс Уилки, станет достопримечательностью, как стала ею вывезенная из Мекленбурга и установленная на Темзе в Гринвиче грозная подлодка, в которой устроили ресторацию. Последнее было особенно обидно, хотя я давно пережил развал Мекленбурга, содеянный секретутом обкома губернии, перелицованной после Великой Мекленбургской Бучи в оную памяти Яшки, точнее Янкеля Аптекмана, первого председателя ВЦИК (забавно, словно кто-то цыкнул или сикнул).
Вот уже три дня я, говоря жутко высокопарным языком, жадно вдыхал воздух свободы и совершенно забыл, что был схвачен полицией на яхте и осужден самым гуманным в мире судом за убийство некоего беспачпортного бродяги с выдающейся челюстью. Свою вину я признал, правда, отрицал знакомство с жертвой, залезшим на мою яхту.
Попытки обвинителя пришить мне шпионские дела потерпели сокрушительное фиаско: свидетели отсутствовали, сам я молчал, как задумчивая вобла, и только пожимал плечами и делал бровки домиком на манер профурсетки. Хотя мое австралийское происхождение вызывало сомнение, обвинение не смогло раскрутить истинную версию: британские спецслужбы, боясь вляпаться в новое дерьмо (много его было в героической биографии мистера Уилки, аж выше головы), благоразумно умыли руки. В Мекленбурге, к счастью, не нашлось отчаянно светлой головы, которая организовала бы по всему миру демонстрации в мою защиту типа ''свободу Анжеле Дэвис!”, что, бесспорно, привело бы к пересмотру дела и припайке мне лишних годков.
С добровольным уходом в отставку бывшего секретута Яшкиной губернии вокруг моей темницы в графстве Чешир, – не помню, какой по счету, – начались некие тайные шелесты и шепоты.
Начальник тюрьмы однажды призвал меня в свой кабинет и, улыбаясь аки Чеширский Кот, стал ласково расспрашивать о жизни, о самочувствии, о планах на случай амнистии, о желании создать тюремные мемуары, о претензиях и пожеланиях. Намек английский я усек, хотя и бровью не повел, немного помычал и сказал, что соскучился по кенгуру, коалам и особенно по яйцам страусов эму, которые я привык есть всмятку по утрам. Отсюда понятное желание покинуть столицу гордого Альбиона (тут я сделал страдальческую гримасу, обозначившую всю горечь отношения к стране, бросившую несчастного австралийца в темницу). Сказал, что мечтаю поселиться в тихом городке на берегу океана, заняться рыбной ловлей и даже, возможно, открыть уютный кабачок, украсив его сетями и фотографиями моих любимых австралийских писателей Питера Малуфа и Анны Гиббс. Их я, естественно, не читал, но прекрасно помнил свою легенду-биографию, в ней присутствовали эти, возможно, одаренные авторы, если, конечно, мои кураторы не вытянули эти фамилии из состава игроков австралийской хоккейной сборной.