Отделение онкологии начинается на первом этаже с длинного коридора, который тянется от входа до огромных наклонных окон, занимающих всю западную стену. Там, рядом с амбулаторией, находится приемная, где сидят родители и дети, которые пришли на обследование или консультацию. Некоторые потом попадают к нам, другие возвращаются домой, но там, в коридоре, ничего еще не известно. Там ждут хороших или плохих новостей. Если встать сбоку, можно увидеть всю эту массовку разом: несколько десятков человек — матери, отцы, дети. Дети маленькие и повзрослее, кому два годика, а кому лет пять, десять и больше. Родители сидят серьезные, сосредоточенные, насупившиеся, полностью сознавая, что ждут приговора, что ближайшие два часа способны изменить для них все. Иногда они прохаживаются по коридору туда-обратно, задерживаются у окон и думают, думают, потом отходят и снова возвращаются, медленно вышагивая по раз и навсегда установленному маршруту, ступают по квадратам, треугольникам и прочим геометрическим узорам, ссутулившиеся, запертые в невидимых клетках страха, шепчут молитвы себе под нос или пытаются прямо здесь, в этом холле, представить, на что станет похожа их жизнь, если новости все-таки окажутся плохими, а то и наихудшими. Клянутся себе совершить паломничество к Богоматери Ченстоховской, бросить курить, расстаться с любовницей, как-то изменить жизнь к лучшему, в некотором роде принести жертву или подношение. Пытаются дать взятку Господу Богу, даже если в Бога и не верят.
Только дети свободны. Прыгают, бегают, кричат, играют как ни в чем не бывало. Кто-то из них будет жить долго и более-менее счастливо, другие скоро умрут, через несколько месяцев.
И чудится, будто по коридору бродит никем не замечаемая особа. Бесшумно передвигается она от ребенка к ребенку, касается смеющихся лиц, гладит их нежно и шепчет:
— Умрешь.
— Выживешь.
— Умрешь.
Потом проходит через стеклянные двери и поднимается вверх на лифте. Там она присаживается на одну из кроватей и что-то шепчет маленькому человеку. И он умирает той же ночью или на следующую.
Я ощущаю ее присутствие, знаю, что она была тут, знаю, кого выбрала, всю ночь провожу в напряжении, заглядываю в темные палаты, прислушиваюсь к дыханию и жду. Днем здесь как в детском саду, игры, велики, жизнь бьет ключом, снуют родители, быстрым шагом проходят врачи — с операции, на операцию, на процедуру, на обход, на перекур. Ночью — тишина, отдаленный шум автомобилей не в состоянии заглушить треньканье аппаратуры, а в дежурке монотонно бубнит маленький телевизор…
Все это лишь ожидание.
Ожидание очередной смерти.
7 июля
На Казимеже фестиваль еврейской культуры. Специально поменялась с Алей дежурством, чтобы не пропустить финального концерта. В прошлом году была там с Тобой. Помнишь, как лило? Огромная развеселая толпа под потоками дождя — на это стоило посмотреть.
В этом году обошлось без дождя. На Широкую я отправилась вечером, уже смеркалось. На подступах к Широкой встретила Клото, на сей раз в гражданской одежде, то есть в нормальных шмотках. Подумала, как странно: она способна преображаться по собственному желанию. И речь не только об одежде, но и манере выражаться, жестах. Неужто из любой проститутки можно сделать порядочную девушку? И неужто в любой порядочной девушке спрятана шлюха, готовая проявиться чуть не по первому требованию? В голове мелькнуло, что Клото потеряет немало денег, ведь сегодня суббота, в ее ремесле самый прибыльный день.
Купили пива и двинули в толпу. Увидела Пиноккио, а точнее, услыхала. Он немилосердно лупил в свой бубен, и, как обычно, его азарт притягивал людей. Вокруг него образовался круг танцующих, в основном молодежь, знакомая по прошлому году, и несколько человек, не говоривших по-польски. Прыгали вместе, смеялись. Мы с Клото тоже начали танцевать, сперва несмело и неуклюже, мешали кружки пива в руке и слишком высокие для этой брусчатки каблуки. Слов песни я не понимала, зато понимала музыку. Эти абсолютно неевропейские ритмы раскачивали толпу. И мы поддались общему настроению, подхватывали вопли Пиноккио, в конце концов сбросили туфли и босыми отплясывали в центре круга. Все вокруг хлопали; должно быть, мы и вправду хорошо смотрелись: обе с длинными волосами, развевающимися в танце, у Клото обесцвеченные добела, у меня черные, обе в коротких блузках на бретельках, без бюстгальтеров. Я подняла руки, стала хлопать в ладоши и вращать животом. Клото повторяла мои движения.
— Классная у тебя сережка, сестра!
Ну вот, совсем забыла. Я ведь для Тебя проколола пупок, шутки ради, в моем возрасте это чистое извращение, год назад серьги еще не было. Черт, как эта Клото ко мне обращается? Сестра? Отлично! Толпа вокруг нас росла, мы всех зазывали танцевать. Все плохое откатилось куда-то далеко — и история этого квартала, и моя история, и вообще все печали.
Внезапно музыка смолкла, а потом зазвучала вновь, но другая — протяжная, очень трогательная. Молодой, лет двадцати, парень с прекрасным высоким голосом околдовал всех. Может, он пел о любимой девушке, или о матери, или о бабушке с дедушкой, которые погибли здесь, в Польше, а то и прямо здесь, на Казимеже, — словом, понятия не имею о чем, но пел он изумительно. У синагоги Ремух люди тоже встали в круг, такой же, как наш, только составленный из пожилых людей. Двигались они медленно, опустив головы на грудь, сплетя руки, будто что-то вспоминали, молились в танце. Я расчувствовалась, вспомнила, как год назад мы отплясывали здесь с Тобой, загрустила. Но горечи не было, музыка окутывала меня, укачивала, успокаивала.
И вдруг меня обдало горячей волной, я застыла на месте. Адреналин расплескался по жилам, едва не оглушив. Я увидела Тебя! Стояла как идиотка и не понимала, что происходит, то ли мне это снится, то ли я рехнулась. Видела, как Ты танцуешь в десятке шагов от меня, узнала Тебя по фигуре, по жестам. Было уже темно, и под медленную музыку прожекторы на сцене притушили, но я видела Твои глаза, Твою улыбку. Я стояла, окаменев, на границе реального, понятного мне мира, не в силах сделать шаг к Тебе, не в силах пересечь ту границу…
И тут музыка закончилась. Под шквал аплодисментов вспыхнули все прожекторы, и я разглядела, что это все-таки не Ты, тьма обманула меня…
Снова заиграли музыканты, наш круг принялся танцевать, а я стояла в центре неподвижно, жутко одинокая в этой пляшущей толпе, потерянная. Не плакала, ведь я, кажется, разучилась плакать, но чувствовала себя так, словно вот-вот сойду с ума, отсеку разум и прочие нормы, завою и уже никогда не перестану выть, брошусь на землю, буду брыкаться, кусать всех и вся, сорву с себя одежду и ударюсь в бегство, в безумие, навсегда.
И в этот момент я увидела старушку буквально в паре шагов от меня, с длинными седыми волосами. Когда-то эти волосы, наверное, были черными, как мои, и, наверное, пахли, как мои, и завивались от сырости, но сейчас они были белыми как снег, немножко растрепанными, ведь седые волосы трудно хорошенько уложить, они жесткие, будто одеревенелые. Потому пожилые женщины не носят длинных волос, а если носят, то утягивают их в пучок. Но она подвязала волосы в хвостик, как причесываются молодые, как причесываюсь я на дежурстве в больнице.
Стояла она в нескольких шагах от меня, опустив руки, и казалась моим отражением в зеркале, только отражением в далеком будущем. Лет ей было много, наверняка уже давно перевалило за семьдесят. Она плакала, и слезы текли по щекам, капали с подбородка, но мне казалось, что я вижу в ее глазах скорее не печаль, но ужас. И вдруг ее взгляд упал на меня, и страх в глазах пропал, она дружелюбно улыбнулась. Кошмар, терзавший ее, улетучился. Она вытерла глаза. Такое было ощущение, будто нас обеих накрыли за чем-то непристойным и обе устыдились. Спустя некоторое время она зашагала прочь, но не в направлении сцены, а в другую сторону, туда, где начиналась улица. Для нее веселье закончилось, как и для меня.