«Будучи под постоянным влиянием троцкистов,— писал в своих показаниях Бабель,— я после того, как были репрессированы Воронский, Лашевич, Якир и Радек (с последними я также был близок ряд лет), в разговорах неоднократно высказывал сомнения в их виновности». Пытаясь разобраться в фальсификаторском характере московских процессов, он отмечал несоответствия между текстом судебных отчётов и записями лиц, присутствовавших на суде. В беседах с Олешей, Катаевым, Михоэлсом и другими близкими к нему людьми Бабель говорил, что в стране происходит «не смена лиц, а смена поколений… арестованы лучшие, наиболее талантливые политические и военные деятели». Особенно искренний характер носили, по-видимому, беседы с Эйзенштейном, которому Бабель говорил, что «талантливым людям нет места на советской почве, что политика партии в области искусства исключает творческие искания, самостоятельность художника, проявление подлинного мастерства». Возможность расцвета советской культуры он связывал с «установлением демократического режима в стране, основанного на политических взглядах, которые отстаивали троцкисты» [579].
Во время своих поездок за границу Бабель откровенно беседовал с зарубежными антисталински настроенными левыми деятелями, прежде всего с Сувариным, который проявлял особый интерес к судьбе репрессированных оппозиционеров. Бабель рассказал ему всё, что знал, о жизни Раковского, Зорина и других в ссылке, «стараясь изобразить их положение в сочувственных для них тонах» [580]. Эти сообщения подтверждаются воспоминаниями Суварина, который рассказывал: Бабель говорил ему, что арестовано и отправлено в ссылку приблизительно десять тысяч троцкистов [581].
Не менее опасные темы затрагивались в переписке Бабеля с Андре Мальро. Отвечая на вопросы Мальро о реакции советских людей на московские процессы, Бабель писал, что, по его наблюдениям, процессы «явились убедительными для рабочих слоёв населения, но вызвали недоумение и отрицательную реакцию среди части интеллигенции». В этой связи он приводил «конкретные данные, которыми располагал, о настроениях людей разных профессий и, не называя фамилий, процитировал два отрицательных отзыва о процессе — профессора математики и женщины-врача» [582].
Подобно Бабелю, другой репрессированный известный писатель — Борис Пильняк был в дружеских отношениях со многими оппозиционерами, активно влиявшими на его политические взгляды. Рассказывая на следствии о своих беседах с Виктором Сержем, Пильняк говорил: «Мы пришли к одной мысли, что политическое положение чрезвычайно тяжёлое, ощущается невиданный гнёт государства над личностью, отсутствуют минимальные права выразить своё мнение, что мы живём сейчас на осадном положении. Социализма нет, так как социализм подразумевает улучшение отношений между людьми, а у нас культивируются волчьи отношения» [583].
Столь же неоднозначными, как в среде интеллигенции, были политические настроения рабочих и крестьян.
XXVIII
Народ
В книге «Люди, годы, жизнь», говоря о культе Сталина, Эренбург замечал, что «к началу 1938 года правильнее применить просто слово „культ“ в его первичном, религиозном значении. В представлении миллионов людей Сталин превратился в мифического полубога; все с трепетом повторяли его имя, верили, что он один может спасти Советское государство от нашествия и распада» (курсив мой.— В. Р.). В подтверждение этих обобщений писатель, однако, приводил лишь один эпизод: когда на сессии Верховного Совета СССР старейший депутат, академик Бах закончил вступительную речь здравицей в честь Сталина, «раздался грохот рукоплесканий… Я сидел высоко, вокруг меня были обыкновенные москвичи — рабочие, служащие, и они неистовствовали» [584].
Разумеется, именно такой культ, приближающийся к идолопоклонству, насаждали Сталин и его клика. Нет оснований усомниться в описанной Эренбургом картине. Но писатель не упоминал, что «неистовствовали» люди, тщательно подобранные на политический форум аппаратом. Чьё-либо недостаточное рвение при овациях даже не на столь высоких форумах немедленно замечалось обильно рассеянными в зале сексотами и влекло крайне неблагоприятные последствия для недостаточно «неистовствовавших».
Далеко не все испытывали те чувства, о которых говорил Эренбург. Более объективно настроения и поведение простых людей в эти страшные годы описаны в воспоминаниях Н. Я. Мандельштам, наблюдавшей рабочих не на торжественных собраниях, а в повседневном труде и быту. Получив после ссылки «минус», т. е. запрещение проживать ближе 100 километров к Москве и другим крупным городам, Мандельштамы поселились в Калинине, снимая комнату в доме рабочего-металлурга. Здесь Надежда Яковлевна убедилась, что «в рабочих семьях в то суровое время разговаривали гораздо более прямо и открыто, чем в интеллигентских». «Уже отцы и дети наших хозяев работали на заводах,— рассказывала она.— Татьяна Васильевна не без гордости объясняла: „Мы — потомственные пролетарии“… К процессам оба относились с полным осуждением: „Нашим именем какие дела творятся“,— и хозяин с отвращением отбрасывал газету. „Их борьба за власть“ — вот как он понимал происходящее. Что всё это называлось диктатурой рабочего класса, приводило обоих в ярость: „Заморочили вам голову нашим классом“. Или: „Власть, говорят, за нашим классом, а пойди, сунься — покажут тебе твой класс“… У обоих было понятие пролетарской совести, от которого они не желали отказываться».
После ареста мужа Мандельштам поселилась в поселке Струнино, где работала на текстильной фабрике. «Относились ко мне хорошо, особенно пожилые мужчины,— вспоминала она об этой поре своей жизни.— …На каждом шагу я замечала дружеское участие — не ко мне, а к „стопятнице“».
Однажды ночью (завод работал в три смены) в цех явились двое молодых людей, приказавших Надежде Яковлевне следовать за ними в отдел кадров. Путь туда пролегал через несколько цехов. По мере того, как Мандельштам в сопровождении энкаведешников двигалась по цехам, рабочие выключали машины и шли следом: они знали, что из отдела кадров нередко уводят прямо в НКВД. «Чего от меня хотели,— писала Мандельштам,— я так и не поняла, но в ту ночь меня отпустили, быть может, потому, что во дворе толпились рабочие… Когда кончилась ночная смена, один за другим к нашему окну стали приходить рабочие. Они говорили: „Уезжай“,— и клали на подоконник деньги. Хозяйка уложила мои вещи, а хозяин с двумя соседями погрузили меня на один из первых поездов. Так я ускользнула от катастрофы благодаря людям, которые ещё не научились быть равнодушными. Если отдел кадров первоначально не собирался меня арестовывать, то после „проводов“, которые мне устроили, мне, конечно бы, не уцелеть» [585].
Об отношении рабочих к репрессированным много говорит и рассказ Мандельштам о том, что по утрам рабочие, переходя железнодорожные пути, внимательно смотрели себе под ноги: они искали записки, которые выбрасывались заключёнными из поездов, обычно проходивших через Струнино по ночам. Нашедший записку клал её в конверт, переписывал адрес и бросал конверт в почтовый ящик. Свидетельства такого рода мы находим и во многих других воспоминаниях: тысячи людей получали весточки от родных путём подобной добровольной пересылки.
В работах, посвящённых сталинским репрессиям, обычно к их жертвам относят крестьянство и интеллигенцию. Значительно меньше внимания уделяется репрессиям, обрушившимся на рабочий класс. Между тем, в годы великой чистки из его рядов были вырваны десятки тысяч людей, в основном наиболее активная и сознательная часть: коммунисты и стахановцы. Были арестованы почти все рабочие и инженерно-технические работники, которые проходили стажировку на зарубежных заводах. При этом господствовали представления, утвердившиеся в «органах»: любой советский человек, побывавший за границей, не мог не откликнуться на вербовку иностранными разведками.
Как рассказывал автору этой книги профессор Д. И. Гальперин, работавший в 1937 году главным инженером на тамбовском оборонном заводе, с сентября 1937 года по февраль 1938 года там были арестованы два директора завода, все их замы, все начальники отделов, три состава парткома, два состава завкома, более сотни стахановцев. Аналогичная картина наблюдалась на всех военных заводах. Процент расстрелянных среди арестованных зависел от степени садизма местного руководства НКВД. В феврале 1938 года всё тамбовское руководство НКВД было расстреляно. После этого примерно треть арестованных выпустили на свободу, а остальных направили в лагеря. Сам Гальперин провёл пять лет в «шарашке», где принимал участие в создании «Катюши», за что был амнистирован и получил звание лауреата Сталинской премии. Как он вспоминал, при снятии судимости работникам «шарашек» партийность была отягчающим обстоятельством.