Сам он вот уже много лет ощущал себя лишь мертвым дроздом, затерянным в поле.
Он не понимал, зачем Холокост окружают такой атмосферой сакральности, но воспоминание о той немецкой надзирательнице, что так сострадала пытаемым, так оплакивала их горести и настолько быстро освоилась со зверствами, что уже на исходе третьей недели стала злее остальных, — эта история заставляла Хаима задуматься. Теперь он за лицами настоящих чудовищ угадывал человеческие черты, следы которых свидетельствовали, что в лучших обстоятельствах они не дошли бы до таких злодеяний. Он не говорил об этом ни с кем, но про себя мало-помалу пришел к следующему заключению: видимо, в начале тридцатых годов в немецких молодых людях не было в зачаточном состоянии той предрасположенности к чудовищным деяниям, какая обнаружилась потом. Требовалось лишь прорастить в их душах начатки человечности… Все, что он узнал впоследствии, наблюдая земные дела, лишь подтвердило в нем банальную, совершенно прозаическую уверенность, подобную тем истинам, что добываются только потом и кровью: человеческий мозг представился ему послушной влияниям субстанцией, отзывчивой на любое давление и чрезвычайно пластичной. «Все возможно» — вот слова, которые он постоянно твердил каждый день из года в год. Войны, прогремевшие впоследствии, да и те, что прошли давно, начавшись у истоков истории, доказывали: ничто не ново под солнцем.
Единственное, что упрощало историю Холокоста, заключалось вот в чем: евреи погибли ни за что, буквально ни за что, такое мыслимо только в бреду помешанного, и таковым, видимо, был Адольф Гитлер. Завтра невесть кого могут снова умертвить ни за что, сделав из него «призванного», как сами евреи это называли. Вот главное впечатление, что осталось у него от той эпохи: люди умирали, не понимая, раздавленные абсурдностью происходящего.
Он улыбнулся, вспомнив рассуждения Сары. У нее часто возникали странные, непредсказуемые идеи, они словно бы спускались к ней с каких-то безумных небес, так, по крайней мере, выражалась она сама. Ее сексуальная жизнь — в том длинном интервале, что предшествовал появлению старого мужа, — была самым настоящим кругосветным путешествием. Сменялись обычаи, костюмы, речи, жестикуляция, все то, что определяет интимные отношения между мужчиной и женщиной. Когда они еще были только друзьями, не осмеливаясь стать друг для друга чем-то большим, она возымела обыкновение рассказывать ему все забавные случаи, сопряженные с ее амурными делами. И вот вчера, прямо-таки опьянев от нарисованной Хаимом картины будущего образования их ребенка, в полной мере и даже с избытком повторявшей то, что желала она сама, Сара выдвинула до крайности забавный план, могущий сделать из нее деловую женщину: составить книгу, проиллюстрированную соответствующими фотографиями, где описаны все традиционные приемы, с помощью которых мужчина-самец и его подруга-самка подступают друг к другу, а также принятые в разных местностях их названия и описания, чаще всего более или менее комичные, хотя подчас и отмеченные легким поэтическим флером определения, коими наделяет эти позы каждое общество. Она подумывала даже снять об этом фильм, который был бы настоящим любовным путешествием вокруг света, и этот замысел ее очень веселил.
Одновременно она хотела сделать из своего дитяти — не важно, будет это мальчик или девочка, — образцового еврейского ребенка, и при всем том ее посещали мысли, не имеющие ничего общего с ортодоксальными построениями. Слыша это, Хаим только улыбался и никак не мог стереть с лица усмешку. Применив все возможности дипломатии и выдумки, она, как ей кажется, сумеет привить ребенку начатки еврейства, которые, разумеется, не будут сводом категорических суждений и ухваток, навевающих только скуку, что так характерно для детей, воспитанных традиционно, это даже на лицах у них написано. Нет, она обладает, да, безусловно обладает представлением о противоречивости реального мира, а потому привьет ему несколько высокопарно звучащий девиз и пароль, открывающий туда дорогу (тот же девиз сделался его собственным после Освенцима): «Кошмар и чудо».
Поднявшись в гостиничный номер, Хаим осторожно вытянулся рядом с уснувшей девушкой. Самые разные мысли приходили ему на ум, он, в частности, подумал, что лишь за пять минут до конца, до предсмертного хрипа начал по-настоящему жить. Внезапно впервые после Холокоста он осознал, что стал спокойнее думать о смерти. Он мысленно раскланивался с усопшими — со всеми поочередно, близкими и далекими, словно те еще живы, ведь они продолжают день за днем, неделя за неделей жить в его памяти с тех давних пор: погибшие в ущелье и другие, из корчаковского интерната, мертвые из иных польских краев, где их настигла смерть, и те, кто умер вне Польши. Все они для него живы, растворены в его крови, в нем самом. Так живы, что их можно тронуть рукой, услышать их речь…
Тот мир был ужасен, ужасен и чудесен, да, именно чудесен, ему даже показалось, что все может начаться вновь, прямо сейчас, как только пробудится то необыкновенное создание, чье имя Сара. Снова, как в детстве, будут молитвы у стола с белой хлопчатой скатертью, звуки флейты, от которых у всех становилось весело на сердце, ритуальные действа, заполнявшие праздничные дни, чудеса и видения, пришедшие из иного мира, чувство, что ты — звено в вечной цепи, что, быть может, еще несколько месяцев, и с тобой рядом пойдут жена и ребенок, как знать, все возможно…
В ту ночь ему приснился сон: он лежал в узком подгорецком ущелье под лучами бледнеющей луны, предвещавшей зарю. Его место было в стороне, недалеко от родных, метрах в двадцати от траншеи, где спала вся община. Его тело не было засыпано землей, лишь слоем камешков, почти не скрывавшим лица. Временами на него садилась птица и клевала ему глаза, но он ее отгонял. Вдруг раздался голос Сары, и тело дивной теплоты улеглось у него под боком, а тонкие пальцы по одному стали снимать с него щебенку.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила она. — Тебе не плохо?
Под кожей ее живота что-то задрожало, и Хаим отчетливо различил детский рот, раскрытый в молчаливом крике: какой-то зов.
В тот же миг первая утренняя звезда появилась на небе, и Хаим открыл глаза в гостиничном номере, рядом со спящей юной женой.
— Мне хорошо, хорошо, — мечтательно протянул он, меж тем как неясное свечение проникло в комнату через окно, где прорисовывались контуры нового дня под обновленным небом. Под незапятнанным небом Освенцима, чистым, как в первый день творения.
И Хаим прошептал:
Да святится ныне и вовеки имя Всевышнего в мире, сотворенном Им по воле Его. Пусть тот, кто поддерживает гармонию небесных сфер, позволит ей воцариться и среди нас, и среди чудесно спасенного Иерусалима.
Эпилог
Может ли один человек носить траур по всему народу?
Круг замыкался, исследование великого преступления, унесшего в прошлом столько жизней, отсылало Линемари к заботам ее собственного мироздания; у нее, правда, еще оставались вопросы: что в остальных сундуках, какова природа диковинного безумия этого человека? Может статься, истинной его целью было не написать книгу, а установить подлинную связь с исчезнувшими людьми? Приготовить для них на земле некое пространство, хотя бы только в его сознании? И поддерживать все это каждодневно, вплоть до мгновения, когда он сам исчезнет с лица земли?
И что за странное помешательство заставляло этого человека исписывать собственноручно тысячи листов бумаги, не будучи способным когда-либо завершить все это единственным словом?
Вот это слово:
«Конец».