Блемска отправился с визитом к Шульце Попрыгунчику.
Быть того не может — Блемска и вдруг к Шульце?
У него очень смиренный вид, у Блемски. Завязывается долгий разговор. То есть на деле Блемске не удается вставить почти ни слова. Шульце Попрыгунчик так и молотит руками воздух. Он развертывает перед Блемской неслыханно смелый план.
— Дай нам… Нам нужно только время, и уж тогда мы… Мы сделаем из Германии такое, чего вы еще никогда не видели и чего вы никогда бы не достигли вашей болтовней в парламенте. Заруби это себе на носу. И все, которые левые, пусть зарубят.
— Какие там левые… Я последний остался… И если у вас это получится… я хочу сказать, если вы сумеете дать всем мир и работу, тогда я вам первый поклонюсь.
Шульце Попрыгунчик раздувается от гордости, словно он в своих высоких коричневых сапогах уже спас весь мир.
— Можешь спокойно дать голову на отсечение…
— Ну, так уж сразу и голову…
— Ты не поверишь, но он тоже из рабочего сословия, наш фюрер, вот как. Он знает все заботы простых людей.
В то же самое время Густав Пинк в трактире у Тюделя растабаривает с коммерсантом Хоенбергом. Все присутствующие возбужденно пыхтят, кто — трубкой, кто — сигарой.
Густав Пинк и коммерсант Хоенберг сцепились не на шутку. Добром это не кончится.
— Пока я еще без работы, — говорит Густав Пинк, — но если вы ухитритесь обойтись без войны и всем дадите работу, ну, тогда… тогда будет о чем поговорить.
И коммерсант Хоенберг рисует еще более смелую картину грядущего царства, чем Шульце Попрыгунчик.
На деревенском лугу свиристят две жабы. Из кустов вылезают две фигуры, одна большая, другая маленькая. Обе шмыгнули к дубу, а дуб такой высокий, что его почти из Ладенберга видно. Одна из фигур прижимается к стволу, другая, поменьше, карабкается вверх и исчезает среди ветвей.
Тень подлиннее снова юркнула в кусты. Едва на дороге что-нибудь шевельнется, в кустах начинает свиристеть жаба. И тогда на дубе все стихает. Только ветер шумит в ветвях.
Утром первого майского дня на верхушке дуба развевается багряно-красный флаг. Уже с самого утра несколько новых приходят из соседней деревни. Они поднимают Шульце Попрыгунчика с постели.
— Что тут у вас творится? Вы, никак, контрреволюцией занимаетесь?
Вся деревня ждет, затаив дыхание. Словно внезапно улегся сильный ветер. Людей собирается все больше и больше. Они боязливо, издали, поднимают глаза к самой высокой и тонкой верхушке дуба, на которой укреплен красный флаг. Лопе тоже среди зевак. Напротив него стоит Шпилле, качает головой и говорит так громко, чтобы Шульце Попрыгун мог его слышать:
— И кому это теперь нужно, когда у нас все будет переделано заново?
Наконец к жандарму Гумприху возвращается самообладание, и он бросает фельдфебельским рыком в тишину безветрия:
— Чего мы тут, черт побери, таращим глаза?! Пусть кто-нибудь слазит и снимет эту тряпку! А потом надо пересажать всех, кто когда-либо бегал за красным флагом. Уж у нас-то они заговорят.
Новые растерянно переглядываются.
— Вот ты и поднимись, Гумприх, поднимись и сруби его своей саблей! — выкрикивает из толпы какой-то остряк.
— Я полезу! — доносится голос. И Альберт Шнайдер протискивается вперед.
— А выстрелом его не сбить? Кто по доброй воле захочет лезть на тонкую веточку? — продолжает тот же остряк.
— Раз кто-то один его вывесил, значит, кто-то другой может его снять.
Альберт Шнайдер важно карабкается на плечи какого-то типа в форме. Сапоги он сбросил и карабкается в носках. Лопе от возбуждения прикусил губу.
Шульце Попрыгунчик подходит к Гумприху.
— Смотри не наделай глупостей, — шелестит он на ухо Гумприху. — Я хочу сказать: не вздумай снова засадить Блемску. Он сейчас на верном пути… А если верить тому, что я слышал от Хоенберга, Пинк тоже перековался… Так что на сегодня не все так просто…
— А на кого ж тогда и думать-то? — шепчет в ответ Гумприх.
— Это уж твоя печаль. В конце концов не я жандарм. А нам в новом рейхе нужна полиция, которая слышит даже, как мыши гадят.
Жандарм Гумприх надувает щеки и молчит.
Альберт Шнайдер приближается к верхушке. Задерживается — перевести дух.
— Ну и ветрила здесь, на верхотуре! — кричит Альберт. — А ведь он привязан.
— Привязан? Чем привязан? — орет в ответ Гумприх.
— Не знаю… — Отсюда не видать.
— Дальше нельзя. Ветка слишком тонкая. Он себе шею сломает, — говорит Шпилле с таким расчетом, чтобы жандарм его слышал. — Страшно подумать, что будет, если он сломает себе шею под надзором полиции.
Гумприх искоса поглядывает на Шпилле и, сняв фуражку, утирает себе лоб.
Альберт Шнайдер лезет дальше. Теперь он выбирает ветки. И для начала пробует рукой их надежность. Но тут налетает порыв ветра. Верхушка дерева вместе со Шнайдером начинает раскачиваться во все стороны. Раздается треск. Правая нога Шнайдера теряет опору. Отломленная ветка шурша летит вниз. Альберту надо возвращаться.
— Прекратить! — по-военному командует снизу жандарм Гумприх. — Шнайдер, немедленно спускайся! Ничего не выйдет.
Альберт раздумывает.
— Спускайся, Шнайдер! Кому говорят, спускайся! Знаешь, что будет, если ты разобьешься?! — Гумприх утирает платком одутловатое лицо.
Появляется учитель.
— Если он останется калекой, общине придется платить ему алименты до конца его дней, — говорит он Гумприху. — Мы не можем взять на себя такую ответственность.
— Шнайдер, слезай! Как-нибудь мы его и без тебя снимем.
Альберт Шнайдер начинает спуск. Люди расходятся по домам. По ветру реет красный флаг.
Две недели спустя в ослепительное майское утро Блемска и Лопе с точильным станком на колесиках покидают деревню. В домах еще все тихо. Там и сям из трубы поднимается серый дымок. На дубу, с которого спилена верхушка, сидит скворец. Он свистит, щелкает и шипит навстречу восходящему солнцу. Блемска и Лопе катят свою тачку по тропинке вверх на холм. Блемска тянет, Лопе подталкивает одной рукой.
— И вовсе не трудно.
— Что не трудно?
— Ну, от натуги мы не помрем.
— А вдруг ничего не выйдет и нам придется вернуться? — говорит Лопе и провожает глазами ласточку. Ласточка садится на коровью лепешку.
— Он не скандалил, когда ты сказал, что уйдешь? — спрашивает Блемска и оглядывается на Лопе.
— У него глаза, все равно как у кобчика. Он всегда… всегда, когда меня сажали на «вшивую скамью», таращился, бывало, на мою голову. Когда я вижу эти глаза, мне хочется в них плюнуть.
— Скандала не устраивал?
— Нет, но выспрашивал досконально, есть ли у меня работа и вообще про все.
— А ты ему сказал, что уходишь со мной?
— Нет, я ему малость присочинил, я сказал, что хочу работать неподалеку от матери, чтобы можно было ее навещать.
— Об этом я даже и не подумал.
— А он только и сказал: «Ну что ж, это можно понять». И даже вроде как растрогался. Он врет, врет каждой своей гримасой. Только глаза эти ястребиные не врут.
— А меня он отпустил без всякого. Я через каждые два слова говорил: «Господин учитель» да «господин бургомистр». Они ведь все не шибко умные.
— У старой Шнайдерши двор-то, наверно, пойдет с молотка.
— Теперь такого не бывает.
— Разве не бывает? Интересно, а Марию эти обновители тоже успели обработать? Я имею в виду Шнайдерову Марию.
— Да, женщины, женщины, — говорит Блемска и останавливается. — С женщинами оно такое дело… Им еще надо многому научиться. Они пока как тени. Им еще надо обрести свое лицо. Нам всем еще надо многому научиться и обрести свое лицо…
Они взобрались на вершину холма. В деревне звякают ведра с пойлом. Ревет корова.
— Теперь Гримка будет поить волов.
— Да, волы, волы… Для упряжки всегда нужно троих…
— Хороши яровые в этому году…
— Таковы люди… Ты радуешься, что у кого-то другого будет хороший урожай. Наш милостивый живодер заглянет осенью к себе в кошелек и сразу увидит — хорошие были яровые или нет.