Машину, которая делает ток, босдомцы называют динамор,я, как человек начитанный, знаю, что она называется динамо,но я поостерегусь обрезать «р», привешенное босдомцами, не то люди скажут, что я заважничал.
Один-два километра проводка бежит по лесу, потом она выбирается на дорогу, которую протоптали стеклодувы. Состоит проводка из четырех проволочек, перед самой деревней, возле риги, две проволочки покидают компанию и уходят по собственным столбам к перестроенной овчарне, где живет обер-штейгер Майхе.
Две другие проволочки обходят ветряк и направляются к Козьей горе. Козья гора называется Козьей горой потому, что все четыре проживающих там шахтерских семейства держат коз. Живет там и мой дружок Герман Витлинг с отцом и братьями, а мать у них померла.
Четыре семейства получают каждое по одной лампе, именуемой также электроточка, на кухню. В горнице и в спальне они и впредь будут обходиться кто свечкой, кто керосиновой лампой. Но все равно они считают, что их отличили.
Человек сам выбирает, где ему жить, в действительности или в воображении. Предпочитает он, конечно, воображение. Вот и обитатели Козьей горы воображают, будто их отличили как активистов, если прибегнуть к более поздней терминологии, а на самом деле обер-штейгеру просто показалось неловко единственному во всем Босдоме восседать со своим семейством в электрическом дворце. Люди говорят: «У него аж в сортире илектроточка».
Звать обер-штейгера Майхе, но босдомцы называют его Мейхе, потому что он сам себя так называет, он родом из Саксонии. В те времена люди в Германии еще не были перемешаны, как после второй мировой войны. И если саксонца заносило в другие края, он еще там ценился. В Босдоме обер-штейгер Мейхе все равно как белая ворона. Босдомцы с удовольствием слушают его диалект; шахтеры ухмыляются, когда он кричит на них: «Прокляни мене бог! Опять не надемши бленду!»
«Мы, саксонцы, — говорит Мейхе, — мы все малость набаловамши». Он не голосует за социал-демократов, как остальные босдомцы, и за пангерманцев тоже нет, он голосует за центр, хотя с католиками даже рядом не сидел. «Мы завсегда были малость иньше, как другие», — говорит Мейхе. В этом, собственно, и заключается его набалованность.
Лично мне электрический свет тоже очень кстати. Мы с Германом, моим дружком, заставляем его работать даже средь бела дня, когда папаша Витлинг и братья Германа уходят на работу. Мы завешиваем окна в кухне, делаем вид, будто сейчас вечер, и проверяем, не меньше какого размера должны быть предметы, чтоб их можно было углядеть с помощью электрического света. Наловив кузнечиков, мы пускаем их прыгать по полу и видим их так отчетливо, будто это и не кузнечики вовсе, а небольшие слоны. Мы проводим аналогичный опыт с куриными блохами. Это хоть и трудней, но мы все-таки можем различить, что все они сигают под кухонный буфет. А там пусть сами смекают, как им вернуться к своим курам. Я проверяю, можно ли читать газету в любом углу кухни. Оказывается, можно. И тогда мы снимаем с окон одеяла, и свет лампочки сразу делается жидкий-прежидкий, все равно как ложка малинового сиропа, если ее развести в ведре воды.
Чтобы передвигаться, человеку нужны две ноги, а току — две проволочки. Через каждые пятьдесят метров бегущий по пустоши ток должен отдыхать. Отдыхает он на резоляторах.Это мы говорим резоляторы,поскольку каждый может себе представить, что такое резолюция.В нас копошатся вопросы: «А почему это провод должен присесть на фарфоровую тарелку? Почему нельзя его просто обмотать вокруг столба?» Ответа нет. Монтеры, которые вели проводку, уже исчезли. Никому не приходит в голову спросить у Румпоша. Этого еще только не хватало, чтобы школьники начали задавать вопросы учителям.
Дедушке кто-то когда-то рассказывал, что, если поднести перочинный нож к электрическому проводу, ток отшвырнет тебя вместе с твоим ножом куда подальше.
«Ну, с моим-то ножом я, конечное дело, запросто мог потрогать провод, потому как у него ручка была резолирована», — сказал мне тот мужик, который мне это сказал.
А баба Майка утверждает, будто электрический ток — это жизнь.
Я не соглашаюсь: жизнь — это то, что можно увидеть, что двигается, что проходит, что бежит туда и сюда, что растет.
— Это все проявления жизни, — так баба Майка.
— А в каменьях тоже есть жизнь?
— В каменьяхтоже есть жизнь, только углядеть ее можно тысячелетними глазами.
— Баб Майка, а у тебя тысячелетние глаза?
В ответ Майка дает мне подзатыльник. И больше никакого ответа.
Загадки, которые загадывает мне Майка, я складываю в погребе своих мыслей чуть сбоку, но иногда я достаю их оттуда. И много лет спустя мне удается обнаружить жизнь в камнях.
В предвечерние сумерки, в ту самую пору, которую французы называют «час между собакой и волком», я, заметно постаревший жизнепроходец, сижу порой в своей комнате и пытаюсь ни о чем, решительно ни о чем не думать. Но я не противлюсь, когда из меня вдруг начинают лезть мысли, когда мой взгляд притягивает к себе выходящее на юго-восток оконце, перед которым растет колеус, он же крапивка, — то растение с розовыми, как пион, листьями, что мы с Брехтом много лет назад привезли из Бельгии. Почему всякий раз именно через юго-восточное окно моего кабинета мысли увлекают меня в родную деревню, в Босдом? Я решаю проверить себя по атласу, я ставлю указательный палец в ту точку, что носит имя Гродок, Шпремберг тож, и загадка сразу разрешена: юго-восточное окно смотрит на Босдом. Тут я покорно отдаюсь на волю своим мыслям, вспоминаю Козью гору, своего дружка Германа, который так и оставался моим другом вплоть до юных лет, когда он завел себе подружку. Еще я вспоминаю Майку, свою двоюродную бабку: до сего дня никто не сумел глубже и убедительнее, чем она, объяснить мне, что такое электрический ток.
Семьи с Козьей горы не коренные босдомцы. Правда, когда мы, Матты, переехали в Босдом, они уже были здесь. Обитатели Козьей горы все родом из Ландсберга-на-Варте, говорят на ландсбергском диалекте и вводят в наш обиход престранные слова и обороты. В Босдоме говорят: «Ничуть не бывало», а ландсбержцы говорят: «Да вроде как не было», это звучит не столь самоуверенно, и босдомцы относятся к этим словам терпимо, есть и такие обороты, которые, словно кузнечики, перепрыгивают с Козьей горы в деревню. Например, изысканный призыв: «Ты мне не тычь!»
Я даже могу себе представить, как ландсбержцев занесло в Босдом: надумали они как-то раз на троицу совершить прогулку в Босдом, присели на Козьей горе под большой дикой грушей, перекусили, и так им все понравилось, что они сказали: здесь мы и останемся!
Я ничего не знаю о вербовщиках, которых семейство шахтовладельцев с французской фамилией фон Понсе засылало на восток, чтобы вербовать шахтеров для закрытой добычи бурого угля. От босдомской голытьбы и бедных крестьян тогда большого проку не было. Они обрабатывали землю, но зарываться в нее с головой и губить свои поля они не желали.
У Витлингов шестеро парней и одна девка. Герман, мой дружок, спорит со мной. Он утверждает, что и у него была мать, но, когда его спросишь, как она выглядела, он не может ответить: «Я же совсем махонький был!»
У меня это не укладывается в голове. Раз у человека была мать, он должен знать, как она выглядела, пусть даже он был махонький-премахонький, когда она ушедши.
Когда мы переехали в Босдом, из Витлингов дома осталось только четверо. Двое до сих пор не вернулись из плена, а третий по пути домой застрял в Магдебурге. Там, оказывается, одна девица, уж такая деликатная, такая деликатная, что прямо сил нет, раскрыла ему свои объятия и не пустила его дальше.
«Он уговаривает меня, чтоб я за него вышла», — написала эта девица Витлингову отцу.
А дочь Витлингов поступила в Берлине в услужение и не вернулась. Ей там попался парень, который ее не отпустил. Ну и лады!
Витлингов Вилли рассказывает нам о своей жизни в плену. «Если нам случалось проштрафиться, — говорит он, — нас привязывали под водосточный желоб с маленькой дыркой, и на стриженую голову падала капля за каплей. Страшней наказания не придумаешь».