Мать это слышит и сперва пускает в ход третье по силе оружие: начинает плакать, затем берется за второе и говорит:
— Вот уж не думала не гадала, ты от работы с ног валишься и не знаешь за что схватиться, а кто другой сидит как барыня, да еще и хает тебя на ночь глядя.
Оскорбление! Оскорбление! Оскорбление! Американка,вся побагровев, складывает их в свою копилку и, чтобы быстрей уехать, начинает провоцировать оскорбления. Так, например, она спрашивает дедушку, хотя ровным счетом ничего не смыслит в полеводстве и не способна отличить рожь от овса:
— А овес ты уже посеял?
— Не-а, не посеял, — отвечает дедушка, который давным-давно это сделал. — Ты нешто мне подсобить хочешь?
Оскорбление готово, Американкаопускает его в копилку.
Семейный карточный квартет уселся за стол, слышно, как шлепают карты, как звякают монеты, слышны обычные присказки: «Слава тебе господи, пронесло, обрадовалась старушка», ну и тому подобное. Керосиновая лампа бросает рембрандтовские светотени на лица игроков, в пекарне поют сверчки, мир на земле, по виду глубочайший и нерушимый, но тут Американкаоткладывает свои карты и требует, чтобы пересдали по новой. Дядя Филе заглянул ей в карты.
— Хе-хе, — говорит дядя Филе и шумно затягивает носом воздух. Само собой, он заглянул ей в карты.
— А чего ты их растопырила как придурочная? — заступается за своего любимца Полторусенька.
Американкекровь ударяет в голову.
— Ах, так я, по-твоему, бестолковая?
— Нет, придурочная, — отвечает Полторусенька.
Все!!! Американкаоткидывается на спинку стула, закрывает глаза и издает пронзительный вопль, который человек со стороны вполне может принять за предсмертный.
— Чаша переполнилась, — говорит она отцу немного спустя. — Чаша переполнилась.
Интересно, откуда бабушка знает, сколько оскорблений влезает в одну чашу?
Меня командируют на выселки — вытребовать к нам тетю Маги. Тетя Маги приходит. Нам, детям, велят выйти из комнаты. Беседа — как и в большой политике — проходит без свидетелей, хотя в нашем случае становится известен результат: тетя Маги просит моих родителей извинить ее, но Американкарешила покинуть нас и переехать к Цетчам в их избушку на меже. В конце концов, почему бы и нет: она родная дочь Американки,она должна угождать матери.
— Забирай, забирай, — говорит отец, — хватит, мы ей угождали, теперь твой черед.
Дядя Эрнст въезжает на своем Гнедке со звездочкой к нам во двор. Надо погрузить Американку.Отец и дедушка работают в поле, у них там совершенно неотложные дела.
Дядя Эрнст говорит:
— Она закричит, лошадь забоится, понесет, ну и, стал быть, мне нельзя выпускать вожжи из рук.
Четыре лица женского пола — моя мать, Полторусенька, тетя Маги и Ханка — перегружают Американку,а она голосит так пронзительно, что напуганные голуби ныряют в голубятню. Дяде Эрнсту стыдно перед соседями. Он изо всех сил натянул вожжи и поворачивается лишь тогда, когда Юршиха уже сидит у него за спиной. Он видит, что на голове у нее опять эта гамбургская шляпа. Ему становится еще стыдней. В жизни еще такого не бывало, чтобы у него на дворе появилась женщина в шляпе. Ох, соседи, ох, соседи! Правда, дворы остальных хуторян отстоят от дядиного двора по меньшей мере на несколько километров, но поди знай, вдруг кто-нибудь пройдет мимо как раз в то время, когда будут сгружать Американку,и тогда вскроется, что тетя Маги не чистокровная хрестьянкаи что ее мать носит шляпу.
— Как бы шляпа ваша середь поля не свалилась, — говорит дядя. — Вы б, мамаша, лучше сразу повязали платок.
У Американкивсе еще красное от крика лицо, а тут снова «мамаша», и «платок», и «середь поля», впору лопнуть от злости, но она глотает рвущиеся с губ слова и снимает шляпу; она будет гостем в доме у дяди Эрнста, будет зависеть от него, значит, придется терпеть.
На телегу грузят качалку. Вы, верно, еще не забыли, что тем достопамятным голубым июньским днем он прибыл в Босдом вместе с нами, этот стул на полозьях, эта приступочка, на которой сидят, дожидаясь, когда стечет сыворотка. Американкавыдала ее нам напрокат, но теперь взрослые в доме Маттов ее оскорбили; мы, дети, оскорбили ее в меньшей степени, поэтому она плаксиво-прощальным голосом приглашает нас to visit ее и, всхлипывая, указывает на качалку и приглашает нас покачаться.
Для предметов, созданных человеком, он творец, он бог, определяющий их судьбу. Человек валит дерево, режет, стругает, гнет, растягивает, скрепляет, клеит и создает качалку и посылает ее жить на земле. Кресло-качалку, о котором идет речь, дедушка Йозеф, который сейчас покоится в том мире, что лежит за предельной чертой всех вещей и явлений, углядел еще в американском магазине, в shop’е, и, когда дедушка стоял себе перед витриной и с вожделением разглядывал качалку, один из продавцов незаметно толкнул ее, а дедушке почудилось, будто качалка ему кивнула. Может быть, дедушка Йозеф представил себе, как качается в ней его сын, и, улыбаясь, ответил ей кивком и приобрел ее для еще не рожденного.
А то, о чем дедушка Йозеф мечтал перед витриной мебельного магазина, сбылось: позднее его сын Стефан качался в ней, и стало былью то, о чем мечтал Йозеф. Возможно, мы лишь из осторожности называем мечтаминаше скрытое предвидение тех реальностей, которым суждено осуществиться, потому что бывают ведь и такие, которые не осуществляются, ибо порождены себялюбивыми вожделениями.
Возможно, нашему креслу-качалке была уготована другая, мирная и безмятежная, жизнь, так или иначе, оно (по указке продавца, не будем об этом забывать) кивнуло дедушке, и в этом спровоцированном продавцом кивке таилось семя его будущей судьбы.
Четыре раза бабушка Доротея пересекала Атлантический океан abroad, [7]и всякий раз качалка ее сопровождала, и четыре раза, как нам известно, бабушка везла сокрытое в недрах своего тела дитя в Гамбург, чтобы там произвести его на свет.
Что побудило некогда изобретателя качалки создать ее? Воспоминания о движениях его колыбельки, а то и вовсе о движениях зачинавших его родителей?
Позднее кресло-качалка перебралось из Гамбурга в сорбские края и наряду с укладкой числилось там среди предметов обстановки, которые еще видели собственными глазами дедушку Йозефа и маленького дядю Франца, вундеркинда, что многократно давало бабушке Доротее повод рассказывать остальным детям Йозефа об отце, о папе Йозефе, который был ну совершенно не такой, как их отчим Готфрид.
Самый горестный период жизни кресла-качалки пришелся на ту пору, когда бабушка Доротея и ее второй муж вышли, как они полагали, в люди — стали владельцами трактира. Его поставили в комнату, которая именовалась спальней, рядом с вечно не прибранной постелью, в комнату, где был затхлый воздух и пахло плесенью, там оно и стояло, заваленное всяким тряпьем и хламом, который выпускаешь из рук, чтоб тут же позабыть, и оно было до такой степени завалено выпущенным из рук, что даже дети от Йозефа не могли его там углядеть. Может быть, наш отец Генрих, в те времена еще ученик пекаря, искоса на него поглядывал, когда заявлялся домой на короткую побывку. Может быть, он тотчас припоминал истории про дедушку Йозефа, связанные с качалкой, но только лишнего времени у пекарского ученика не было, ему надо было вернуться в город, ему надо было покрасить в черный цвет свои рыжие волосы, чтобы быстрей, как он надеялся, завоевать симпатии приглянувшихся ему девушек.
Свою лучшую пору кресло-качалка, пожалуй, пережило тогда, когда, выданное напрокат, стояло у нас в Босдоме. Вот тут его чтили, вот тут его любили. Вокруг него то и дело вспыхивали споры и драки между детьми, с его помощью мы научились понимать показания большой стрелки: пять минут я, пять минут ты. Качаться, раскачиваться и в мечтах уноситься к радости жизни, из которой ты возник.
Едва перебравшись к нам, Американказаставила качалку работать на себя: кто исправно поднимал ей с пола шерстяные клубки, тому разрешалось качаться дольше, чем тому, кто был ленив на этот счет. Но еще дольше разрешалось тому, кто по приказу Американкибегал в лавку, чтобы нахвататься там деревенских новостей. В перерывах между сеансами на кресле лежало бабушкино вязанье, ощетинившись четырьмя спицами, и никого к нему не подпускало.