Повествование, начинающееся и заканчивающееся четкими вехами — приезд Эзау в Босдом, отъезд Эзау из Босдома, — разворачивается в малых пределах деревни с населением в пятьсот одиннадцать душ, где «водятся только бедные крестьяне», где нет даже своей церкви и своего кладбища. Конечно, «большая история» вторгается в эту жизнь — будь то первая мировая война, память о которой в Босдоме хранит монумент в честь односельчан, павших на поле боя, Ноябрьская революция, о которой не раз упоминается в тексте, соперничающие политические партии, представленные и в Босдоме, — «пангерманцы», монархисты, социал-демократы, — бурное развитие технических новшеств, от появления граммофона и молотилки с конным приводом до электрического тока, и т. д. Но все же великие исторические события происходят где-то далеко и играют в повествовании как бы подчиненную роль. В этот «полусорбский край», хотя он и расположен всего в ста — ста пятидесяти километрах от Берлина, они проникают медленно и с запозданием (тут есть, как говорится в книге, даже старики, которые так и не узнали, что кайзер Вильгельм отрекся от престола и что они живут при республике). Рамки изображенного мира намеренно сужены, философская постановка вопроса, наоборот, предельно широка: смысл человеческого бытия.
Мир Босдома и окрестностей показан глазами ребенка, в его, так сказать, цельности, что выражается даже в композиции книги, не имеющей никаких делений на разделы или на главы, которые подчеркнули бы хронологическое или логическое движение сюжета. Конечно, ее построение много сложнее, полифоничнее, и без «взрослого» комментирующего голоса автора в книге ничто не остается: ни люди, ни события, ни сам семилетний Эзау; но основу повествования составляет то, что́ «слоновая память» Штритматтера непосредственно сохранила из тех давно исчезнувших с лица земли времен: «Из моего воспоминания как из бесформенной материи все воздвигнется снова таким, каким было когда-то, хотя любой другой человек, проходя мимо, не увидит ничего, кроме наполовину ушедшей в землю каменной ступеньки». «Слоновая память» писателя сохранила в эпической широте не только бесконечное множество людей, событий, примет его тогдашней жизни, но и его собственные чувства и впечатления тех лет. Детский, «наивный» взгляд на мир, изначально присущий творчеству Штритматтера, выражен в «Лавке» сильнее и определеннее, чем в других его книгах. Видя действительность глазами маленького Эзау, мы окунаемся с первых же ее страниц в «остраненную» атмосферу, в которой неодушевленные предметы воспринимаются как одушевленные, человеческие отношения — вне привычной условности, а человеческие слова — в их изначальном, еще не стершемся от долгого употребления смысле. За всеми этими характерными признаками авторского почерка, создающими ощущение лирической первозданности, стоят не только определенные «приемы» зрелого писателя, но и глубина, непосредственность его детских впечатлений. Этот принцип «детского взгляда» декларирован с самого начала. « — Это ты сегодня пишешь, — говорит мне мой сын, — а тогда ты об этом думал? — Я и тогда об этом думал, но никому об этом не говорил, я боялся, что меня подымут на смех».
Повествование не скрывает, что оно родилось из воспоминаний и построено по прихотливому принципу ассоциаций, однако без интеллектуальной игры, а так сказать, бесхитростно, хотя и не без лукавства. Автор, когда ему нужно, без обиняков вступает в разговор с читателем: «Язвы на ногах моего дедушки имеют свою историю. Кому охота ее выслушать, тот да выслушает. А у кого такой охоты нет, тот пусть перевернет несколько страниц». Или так: «Куда это меня занесло? Опять надо бы попросить прощения».
Доверительность подобного разговора с читателем свойственна многим книгам Штритматтера, начиная еще с его самого известного произведения, романа «Оле Бинкоп» (1963), и он широко пользуется ею в «Лавке». Она позволяет ему не идти от события к событию, а свободно располагать события вокруг главного стержня повествования — истории лавки, то есть попыток семейства Матт вырваться из бедности и «выйти в люди» с помощью торговли и приобретательства. Штритматтер пишет не идиллию, он знает, какого тяжелого труда требует от людей эта земля, как много было в этих местах социальных, национальных, политических противоречий, не решенных Веймарской республикой, «сколько жестокости требует от людей эта песчаная почва, поросшая вереском с такими нежными цветочками».
Критика ГДР не раз сопоставляла Штритматтера с Максимом Горьким. Как и Горький, он, ставший сегодня крупнейшим писателем своей страны, вышел из самой глуби трудящихся масс, из народных низов. И его родители, и все его предки были людьми труда, деревенскими жителями, работавшими не покладая рук, чтобы прокормить себя и семью. Отец его матери, Маттеус Кулька, был возчиком пива, потом подсобным рабочим, потом переменил множество других профессий; еще в молодые годы он похоронил жену и семерых детей, умерших от туберкулеза, и его самого мы все время видим больным. И так все родственники, не только сорбские, со стороны матери, но и немецкие, со стороны отца, которые, хотя и повидали свет, вернулись в тот же Лаузиц. Однако все они, стремясь выбиться из нужды и обеспечить себе чуть более легкую и чуть более обеспеченную жизнь, занимались торговлей, накопительством денег — в том числе и дед Кулька, «великий коммерсант» сельского масштаба. У всех у них исконная трудовая основа деформирована страстью к наживе.
Самая заметная фигура в этом ряду — мать Эзау, которая с самого начала аттестована как «муза будущей лавки» и которую мы и в самом деле видим все время как «представительницу бизнеса» в этом степном крае.
Человек, несомненно, незаурядных способностей, она поставила перед собой цель не только выбиться в люди, но и вывести себя и свою семью на более высокие этажи социальной жизни. Сделать это можно было, только перенимая немецкую культуру в той форме, в которой та приходила в Босдом с помощью коммивояжеров и модных журналов. И вот, открыв лавку с громким названием «Торговля колониальными товарами», она становится проводником городской, мещанской цивилизации. Она хочет, как сказано в романе, достичь того, что не удалось деду Маттеусу Кульке: «стать истинно немецким обывателем». Хотя, как она ни старается, она «остается на четвертом месте по благородству» — более богатые занимают места выше ее, а первое место по-прежнему принадлежит баронессе из соседнего поместья.
Необычайно разнообразен языковой пейзаж этой книги, без которого нельзя понять ее героев еще в большей степени, чем без пейзажа природного. Действие ее происходит в двуязычной среде, и язык, на котором говорит или хочет говорить тот или иной персонаж, самым непосредственным образом связан с его социальной и индивидуальной характеристикой. Само собой разумеется, что двуязычная среда, существующая столетиями, привела к взаимному проникновению сорбского и немецкого языков, и тот немецкий язык, на котором говорят в этих местах, сильно окрашен сорбским («сорбско-немецкая тарабарщина»), что дает себя знать по-разному в речи разных персонажей и опять-таки входит в их характеристику. Но сложность языковой ситуации этим не исчерпывается. Особенности истории сорбов привели к тому, что у современного сорбского населения нет единого литературного языка, а есть два — нижнесорбский и верхнесорбский, между которыми располагается множество диалектов, на которых говорят жители разных районов или даже разных деревень.
Но и немецкий язык, как мы знаем, в силу особенностей немецкой истории имеет множество диалектальных различий, причем столь существенных, что жители разных местностей Германии, если они говорят на своих диалектах, с трудом понимают друг друга, а языковая норма, то есть литературный язык, значительно отличается от повседневной речи. На этом языке печатается «Модный журнал Фобаха для немецкой семьи», источник «столичной» жизненной мудрости матери, и он не похож ни на немецкий язык отца Эзау, выросшего в Лаузице, ни на немецкий язык матери отца, родившейся в Гамбурге, которая к тому же, побывав за океаном, любит выражаться «по-американски», то есть говорит на некоем упрощенном «пиджин-инглиш». Поэтому в нашем доме, пишет Штритматтер, воцаряется «самый настоящий Вавилон», а мы, дети, «начинаем говорить на языке, которого вы больше нигде не услышите». Эта необычайная языковая пестрота мастерски используется Штритматтером для характеристики и социальной среды, и эпохи, и каждого персонажа в отдельности. Как и в картинах природы, он выступает по отношению к родному языку и как мастер-языкотворец, и как ученый, обладающий доскональными и точными знаниями.