Впервые в истории музыка исполнилась веры в гуманизм…
Связь между Богом и музыкой у Бетховена разорвана. Бог пакует свои вещи, исчезая из его партитур. Впоследствии Бог будет изредка возвращаться — в музыке Брукнера, Форе, Мессиана…
Небеса не пустеют — ведь Бетховен называет себя верующим, — но они превращаются в недвижный, непроницаемый свод: все разворачивается внизу.
Бетховен обращает взор к небу лишь затем, чтобы изучать облака, а не затем, чтобы приобщиться к бесконечности. Так он описывает грозу в своей Шестой Пасторальной симфонии. О, у него вряд ли заболит шея, ведь его наблюдения недолги: темный, затянутый тучами горизонт, молнии, гром, потом с небес хлещет дождь. Но едва слетает последняя капля, Бетховен вновь обращается к земле и уже не поднимает головы; его интересуют ручейки, крестьянская жизнь.
Вверх он не смотрит, он смотрит на человека и в нем находит высоту. У Бетховена это не «Gloria», но «Magnificat» или «Laudate Domi-num»; в отличие от Баха или Моцарта, он не восхваляет Создателя и не взывает к нему. Бог далеко, и Бетховен обходится без него.
При слушании Девятой симфонии у меня возникает такое ощущение, будто я присутствую при Сотворении мира. Это гигантская космологическая сага.
Первая часть:заря мироздания — все туманно: все начинается с магмы, неопределенные звучания пытаются обрести форму; в оркестре стелется газ, между пюпитрами змеится извергающаяся материя, кипящая, плещущая лава; потом жар усиливается, лава сверкает, плавится. Бетховен вводит нас в кузню мироздания: атомы приходят в соприкосновение, сталкиваются, соединяются, сцепляются в единое целое. Массы твердеют. Газы сгущаются в жидкость, жидкость в твердь. Все взрывается. И начинается снова. Под конец рождаются Земля и звезды.
Так где же Бог вмешивается в ход естественной истории? Нигде.
Вторая часть:появляется жизнь. Взрыв жизни! Пробиваются растения, цветы, раскрываются почки; вырастают громадные деревья, проносятся животные. Это весело, дико, буйно, все кричит, поет, танцует. Впрочем, Бетховен, для того чтобы описать эту космическую (вселенскую) весну, чье буйство прерывают лишь вторжения фарандолы, написал всего два слова: molto vivace [1]. Правда же это не программа?!
Третья часть:появляются люди, животные, наделенные сознанием. Это явление подобно великому, чудесному рождению, что сродни священнодействию. После нескольких удивленных звуков возникает возвышенная мелодия, мелодия, которую мог бы написать Моцарт, мелодия, вырвавшаяся из тишины и не вернувшаяся туда. Возникает вздох, который расцветет, окрепнет, очарованно замрет, растворившись в бесконечных интонационных извивах. Бетховен с удивительной проникновенностью представляет нам хрупкого, прорывающегося к жизни человека. В чем его слабость? В его силе — то есть в мысли. Переполненный нежностью и состраданием, Бетховен подчеркивает, насколько ему дорого это беспокойное животное, одолеваемое страхами, вопросами и все же стремящееся к идеалу. Мелодия, столь же чистая, как в одном из сокровенных квартетов, но с более мощным звучанием, благодаря оркестру, славит предназначение человека.
В данный момент мы стали свидетелями трех стадий сотворения мира. Три части — три мира. Мир минералов. Мир живой природы. Мир человека.
Четвертая часть:радость как венец творения. Виолончели переговариваются с оркестром, мы проникаем в суть конфликта: как это мучительно — жить! Потом без подготовки, без всяких ухищрений виолончели нашептывают решение: будем радоваться. Всего лишь… Восславляя радость, Бетховен здесь охватывает жизнь во всей ее полноте; так он высвобождает музыкальную фразу, которая вот уже годы подспудно бродит в нем, поскольку эта тема наметилась еще в 1808 году в Фантазии для фортепиано, хора и оркестра, ор. 80, потом в 1822 году обрела устойчивую форму. И вот мелодия наконец получает мощное развитие, она отчетлива, она излучает свет.
Оркестр резко останавливается, что напоминает внезапное торможение. Что произошло?
3. Девятая симфония ре минор, ор. 125 (с хором), Финал
Вступает человеческий голос — в среднем, разговорном регистре. «Друзья, довольно жалоб! Пусть к небесам радостным криком взовьются наши победные песни и благостные аккорды».
Баритон бросает слово, и внезапно — после того как три четверти музыки уже позади — вдруг пробуждается хор, и ему вторит эхо:
РАДОСТЬ!
Этим все сказано!
Отныне все успокаивается; певец понижает голос чуть ли не до шепота. Это пленительный вздох, нежный порыв морского ветра, несущего запахи весны, чарующие, но не вызывающие опьянения. Так сладко задевают наши чувства радость, ветер, ласка, растворенный в вечернем воздухе аромат. Никакого сопротивления! Вторжение слова и тембра человеческого голоса в симфонию рождает немалое изумление. Но Бетховен его хорошо подготовил: после гигантского Адажио (Третья часть), где собирается и накапливается энергия, необходимо нечто прежде неслыханное: тетива натянута, теперь нужно направить стрелу в цель! Человеческий голос — вот чего недоставало бетховенскому оркестру. Доказательство? Мелодия вначале звучит у виолончелей, чистая мелодия, баритону оставалось лишь подхватить ее. Стало быть, мелодия важнее, чем слова, которые лишь пена на мелодической волне.
Радость, пламя неземное,
Райский дух, слетевший к нам,
Опьяненные тобою,
Мы вошли в твой светлый храм.
Ты сближаешь без усилья
Всех разрозненных враждой,
Там, где ты раскинешь крылья,
Люди — братья меж собой.
(Перевод И. Миримского)
Разве смог бы я оценить эти строки Фридриха Шиллера без обеспечивших их взлет мощных крыльев, которые придала им музыка Бетховена? Уместно сделать вывод, что работу музыки и слова можно обозначить различными словами: строфы Шиллера мы называем «Одой к радости», а бетховенское звуковое буйство — «Гимном радости» [2]. В самом деле, музыка Бетховена выходит за пределы, очерченные Шиллером, совершает вдохновенные взлеты, организует переклички между четырьмя солистами и хоровым эхом. Потом вдруг на смену оглушительной тишине врывается военный марш, полный парадного блеска, непреклонный, героический: радость завоевывает мир. Затем, после взволнованных тактов струнных, раздается гимн; мелодия хора парит над раскрепощенным оркестром. Неожиданно все замирает; восторженное звучание хора и солистов сменяется почти набожным умилением: речь идет о Боге-творце. И здесь музыка Бетховена имеет решающее значение: если бы композитор завершил симфонию этим возвышенным томлением, этой музыкой, готовой сочетаться с божественным молчанием, он, вероятно, достиг бы мистических горизонтов Баха и Моцарта. Но он продолжает! Хотя Бетховен поручил Господу первое слово, он не доверил ему последнего: музыка вновь начинает разрастаться, цвести, плавиться, бить в барабаны. Дикая радость сменяется трансом, это дионисийский танец, финальный взрыв, космическая оргия.
С последним аккордом симфонии нам остается лишь кричать и аплодировать. Зараженные ликованием, побежденные мощью жизненной силы, пронизывающей произведение, слушатели должны немедленно поблагодарить музыкантов. Девятая симфония неразрывна с триумфом. На протяжении веков поколения оркестрантов и хористов — любителей и профессионалов — исполняют это пламенное произведение. И каждый раз, несмотря на фальшь и неточности, под дождем или под бомбами — тем более под бомбами! — этот ураган бодрости и оптимизма очищает и духовно возрождает людские сердца. Высшее творение Бетховена остается наиболее доступным: это месса, месса всего человечества, которую приемлют все — каковы бы ни были возраст, цвет кожи, социальная принадлежность и вероисповедание ее участников, она возглашает, что мы должны превозмочь страдание и отважиться дать место радости.