Дважды в неделю я отправлялся на урок к мадам Во Тхан Лок, которая в свое время изучала в Парижской консерватории не только вокал, но и фортепиано. Мало сказать, что она наводила на меня ужас: в первые годы занятий она, с ее низким, не допускающим возражений тембром голоса, с ее непостижимой способностью вылавливать фальшивые ноты и констатировать, что занимался я явно недостаточно, казалась мне свирепой драконшей. Потом мало-помалу дело пошло на лад, и наши отношения улучшились.
1. Увертюра «Кориолан». До минор, ор. 62
Она поняла, что любил я вовсе не фортепиано, а музыку. И вместо того чтобы долбить гаммы, упражнения или учебные пьесы, я часами читал с листа музыкальные произведения, потому что инструмент для меня был не целью, а средством, парой очков, позволяющих мне читать музыку с помощью пальцев. Она мудро поняла и приняла это.
Быть может, ее это устраивало, ведь сама она, будучи тонким музыкантом, не отличалась виртуозностью…
Вскоре экс-Кармен разрешила мне приносить на урок ноты, чтобы мы проигрывали их в четыре руки.
Однажды я выставил на пюпитр бетховенские увертюры. Мы брали страницы штурмом — я на басах, а она играла первую партию.
Наши пальцы месили шедевры. За «Леонорой» последовали увертюры к «Фиделио» и «Эгмонту».
Наконец настала очередь «Кориолана».
Удары аккордов, паузы, рокочущая в басах мелодия, которая устремлялась вверх, задыхалась, переходила в другую тональность. Из источника — тематического ручейка разлилась полноводная река, наше фортепиано обрело мощь целого оркестра. Сердце мое рвалось из груди. От волнения мои уши покраснели и оттопырились, я взмок, прерывисто дыша. Я плавился в гармонии, растворялся в музыке. Я был счастлив.
Последние аккорды! В воцарившейся тишине нам удалось перевести дух.
— Подумать только: Бетховен умер, а столько кретинов живы! — с ожесточением бросила мадам Во Гхан Лок. — Она взглянула на меня, отирая пот со лба. — Вы не согласны со мной?
Я молча смотрел на нее. Она настаивала:
— Есть люди, чья жизнь никчемна. Они прожили зря.
— Но у них ведь родились дети?
— Да, дети! Такие же, как родители, ни к чему не пригодные! Ах, что-что, а производить себе подобных несложно… Но стоит ли восторгаться тем, что одни бесполезные люди плодят других? Если смысл жизни — в такой малости, то это не для меня, я — пас!
В этот миг я вспомнил, что она бездетна. Она продолжала:
— Так вот! Эти кретины не только живут, они уверены в себе, они счастливы, и слух у них отличный. А Бетховен — он оглох, он умер! Разве вас не оскорбляет это?
— Но все-таки он дожил почти до шестидесяти…
— Не важно! Смерть к гениям всегда приходит слишком рано.
Больше мы не обменялись ни словом. Она кипела от ярости. Мне кажется, она злилась на меня за то, что я не Бетховен и вообще далек от любых проявлений гениальности. Именно так. Я уже был в дверях, когда она рявкнула: «До свидания!»
Где-то в глубине души, куда Бетховен поразил меня, показав то, что есть в нас благородного, я был втайне согласен с мадам Во Тхан Лок. Придя домой, я окинул испытующим взором родителей и сестру: зачем они живут?
А зачем живу я, такой мелкий в сравнении с этим гигантом?..
Я чуял, что здесь таилась опасность. Дружить с Бетховеном опасно.
А так как я безумно, сильнее, чем правду, обожал опасность — я принялся навещать его.
2. Пятая симфония до минор, ор. 67, I часть.
Замечу, что мое ежедневное соприкосновение с Бетховеном оказалось нелегким, так как сей превосходный человек был наделен вспыльчивым характером и твердыми убеждениями; он не говорил, а кричал, и меня он не слышал.
Сначала я довольствовался тем, что слушал, кивал и повиновался. Это был наш лучший период.
В те годы это много значило для меня; прежде всего это позволяло мне ощутить силу мысли.
К примеру, слушая Пятую симфонию, я постигал, что именно разум может извлечь из очень простой темы — знаменитого па-ба-ба- бам!Темы? Нет, скорее из мотива, ведь это зародыш темы, тема, которая не смогла дорасти до мелодии, ритмическая банальность, фраза, которая не привлекла бы ни Баха, ни Моцарта. Но Бетховену этого достаточно, чтобы завладеть вниманием, усилить напряжение и его разрядить, повторять, варьировать, скрещивать этот мотив на сотню ладов. Из бедного затакта — стука в дверь — он извлекает целую часть симфонии, изобилующую драматическими поворотами, столкновениями, ожиданием, тишиной, грохотом. Мы видим, как действует эта тема, видим, как ее неуемный дух обвивает ноты, стремительно наделяя модуляции чувствами, наполняя контрастами звучание оркестра. В гуще этой музыки высится Бетховен, повелевающий, наделенный вулканической энергией, вездесущий.
Он дарует нам зрелище духа. Его собственного духа. Открывая потайную дверцу, он увлекает нас в преддверие музыкального вдохновения, позволяет побывать в его мастерской. Па-ба-ба-бам!Такое впечатление, что тема была бы сущей пустышкой, ничего бы не выражала, если бы Бетховен не решил здесь вырвать ее из музыки, будто шум превратился в звук.
Короче говоря, перед нами художник-демиург, великолепный, рельефный.
Неудивительно, что дирижеры питают пристрастие к Бетховену… Пригвожденные к своему постаменту, они обуздывают звуковую стихию короткой палочкой, сталкивают оркестровые массы, которые могут замолкнуть или, напротив, взорваться; формуя звуковую материю, они подражают своему творцу, имитируют его. Они танцуют Бетховена, полагая, что дирижируют им. Мне вновь вспоминается фильм Анри-Жоржа Клузо, запечатлевший Герберта фон Караяна во время укрощения Берлинского филармонического оркестра при исполнении бетховенских симфоний: гениальная мизансцена гениального музыканта. Мысль витает меж нотными пюпитрами, зажигает скрипки, потом виолончели, мягко расцветает у флейты, втягивает в движение валторны, а затем гремит у труб. Караян перед своим оркестром напоминает Вулкана в кузнице или Бетховена перед нотной страницей: это языческий бог.
Произведения Бетховена всегда рассказывают о нем самом. Он стоит у горнила, обнажая красоту тяжелого труда. Здесь необходимо ценить не столько результат работы, сколько сам процесс. Па-ба-ба-бам!«Вот зерно, — возвещает Бетховен, — а теперь оцените, какой я соберу урожай».
Вдохновение не приходит извне: он сам и есть вдохновение. Нас зачаровывает его энергия, композиционная изобретательность, борения его духа.
Бетховен заставил меня поверить в человека, в его способность подчинить себе материю.
Далее наши отношения усложнились, потому что он начал все чаще затевать споры.
Он считал, что я предаю его.
По правде сказать, он ревновал к Моцарту. Или, точнее, к моему увлечению Моцартом. О, признаюсь, что между нами нередко летала посуда…
Он не так уж ошибался: я параллельно переживал страсть к Моцарту и отваживался сравнивать их.
Бетховен казался мне монументальным, а Моцарт… чудесным.
Мелодия Моцарта — это прозрачная очевидность, чарующая, возносящая ввысь, отменяющая критическую дистанцию. Ни одна мелодия Бетховена не достигала этой излучающей сияние простоты. Так светит солнце или течет ручей. В «Свадьбе Фигаро», «Cosi fan tutte», «Волшебной флейте» одна за другой следуют неслыханно новые, легко запоминающиеся бессмертные арии, способные очаровать и старца и ребенка, покорить ученого музыканта наравне с невеждой. Некоторые мелодии порой ускользают от оперных меломанов и сбегают на улицы, превращаясь в народные напевы.
Когда слушаешь Моцарта, то присутствуешь не при исполнении долга, но при чуде Богоявления.
Божественную благодать не объяснить словами. Она нисходит на тебя, ты ее чувствуешь. Это заря. Рождение.
Кажется, что Моцарт не создает мелодии, а получает их откуда-то. Об этом свидетельствуют его рукописи, где музыка льется непрерывным потоком, непринужденно, вольно и не нуждаясь в исправлениях. Какой контраст по сравнению с испещренными поправками рукописями Бетховена! Тот множит черновики, колеблется, набрасывает эскизы, вымарывает, зачеркивает, отклоняется в сторону, приводит в порядок, стирает, отступает назад и начинает все сначала! Черновиков у Бетховена не меньше, чем самих произведений.