– Мони, детка, лапочка, у меня есть для тебя кое-что интересное… – Голос сводни прерывается кашлем. Эмфизема легких, заработанная тридцатилетним курением – по две пачки сигарет за день, – не дает ей произносить более десяти слов подряд. Говоря по правде, одно из ее легких упорно и прожорливо съедает рак, который покончит с ней через шесть месяцев и двадцать шесть дней, несмотря на сложнейшую операцию, которую сделает ей лучший онколог Кубы. Но это случится позднее, а сейчас она продолжает: – Кое-что сногсшибательное, суперзаманчивое для тебя… – Снова кашель и одышка.
Моника начинает терять терпение, но бедная женщина (впрочем, не такая уж бедная и, в общем, не женщина) никак не может договорить.
Наконец Манолито, Маноло, Маноль сообщает, хрипя и кашляя, что в Гаване нашелся один мексиканец по фамилии Варгас, страшно богатый, сгорающий от желания познакомиться с красивой кубиночкой, но – высшего сорта, не с какой-нибудь дешевкой, шлюхой с Малекона, сказала Манолито и зашлась кашлем, а с такой, у которой не только внешность броская, но и иностранные словечки в ходу. И потому я сразу подумала о тебе.
И снова приступ кашля. Моника отстраняет трубку от уха, словно боясь заразиться. А Манолито у себя дома старается, будь проклята эта жизнь, унять кашель, но захлебывается до тошноты. Ее сострадательная подруга хочет положить ей руку на грудь, но она со злостью ее отстраняет и кричит:
– Не тронь меня, стерва!
– Что? – спрашивает Моника.
– Это я не тебе, – хрипит Манолито. – Значит так: по сто зеленых в день и оплачивает все расходы, включая Варадеро.
Моника молчит, смотрит на балкон, откуда доносится плач ребенка, наверное девочки из четвертой квартиры, и раздумывает.
– Нет, мне не подходит, – наконец отвечает она. – Я сейчас очень занята. Может быть, позже. А с Малу ты говорила?
Из трубки доносятся короткие смешки, переходящие в кашель.
– Лу совсем сдурела. Поссорилась с клиентом, которого я ей послала, и замахнулась на него ножом. Мне нужна девушка помягче, повоспитаннее, такая, как ты. Подумай. Гудбай.
Трубку заполнила тишина, а ребенок перестал плакать, словно только и дожидался, чтобы разговор закончился. Моника опустилась на софу напротив «Похищения мулаток», любимой картины Рохелио, который в эти минуты в Майами, сидя в кресле, глядел на голую голубую стену и с тоской вспоминал свою картину, свою квартирку и людской гомон на Рампе. А здесь, в Гаване, Моника, знать не знающая о ностальгических воспоминаниях Рохелио, обдумывает полученное предложение.
С деньгами дело сейчас обстоит неплохо. Альваро, ее последний приятель, высокий светловолосый испанец, оставил ей достаточно, чтобы покамест жить без забот, но лишние средства не помешают. Деньги есть деньги, и не знаешь, куда деваются, говорит Малу. Однако пора и отдохнуть. Монике хочется побыть дома, постоять на балконе, послушать музыку, почитать или побродить по улицам, пойти в кино, на пляж или на дискотеку и не подчиняться ничьим капризам, вкусам, похоти. Ей надо серьезно подумать о том, что сказать Малу и что ответить Манолито-Быку, решить, что делать дальше, ибо не всегда же жить вот так, говорит она себе, – быть проституткой. Да, хинетерой,очень дорогой, не рядовой проституткой, но все-таки – проституткой. Живется ей неплохо, живется-то неплохо, но…
А сколько волнений, переживаний, попыток обмануть полицию, которая так и норовит зацапать, подкараулить, как паук муху: да как тебя звать, да где живешь, что тут делаешь, тебе тут не место, кончай врать, пошли с нами; сплошные неприятности и со служащими отелей и ночных развлекаловок тоже, с этими спесивыми, нахальными вымогателями, да и с соседями, которые ухмыляются тебе в лицо, мол, видели тебя вчера с иностранцем, а одежка-то на тебе заграничная, небось дороговато обошлась.
Этим список передряг в жизни Моники вовсе не исчерпывается, ибо сюда надо прибавить жадность и наглость таких людей, как Манолито-Бык, домогательства мужчин, навязывающихся в сутенеры, тупость и пошлость знакомых, грубость служащих в государственных учреждениях – в общем, все то, чем одаряет каждодневный осточертевший быт. Но страшнее всего одиночество, в котором приходится жить, даже, бывает, веселясь в шумной компании, ибо постоянно напоминаешь себе, что надо быть начеку и никому не доверять. В конце концов все это не так ужасно и не хуже того, что терпят другие, но эти проблемы, как ни старайся, ей не разрешить, и оттого на душе совсем невесело.
Моника идет в спальню и смотрится в большое трюмо рядом с кроватью. Зеркало ей подарил Герман, немец, с которым она жила почти год, обожавший, как почти все мужчины, видеть свое отражение во время акта любви. Зеркало, воспроизводя плоть, делает ее более желанной и соблазнительной, словно бы самое большое удовольствие состоит не в прикосновении, а в созерцании отражения – третьего участника постельной сцены, который удовлетворяет желание стать с партнерами единым целым и в то же время остаться самим собой.
Герман любил, чтобы Моника ложилась в постель обнаженной и мастурбировала перед большим зеркалом, а он, сидя в кожаном кресле, глядел не на нее, а на ее отражение. Но не только это нравилось Герману. Особое удовольствие ему доставляли игры с наручниками, искусственным фаллосом, удушливыми масками и всякого рода возбуждающими игрушками, увиденными не иначе как в эротических ужастиках.
– Что мне делать? – спрашивает себя Моника вслух, словно актриса у невидимой публики, только вместо публики на нее из зеркала смотрит она сама. Наверное, именно так могла бы произнести эту фразу знаменитая старая актриса, недавно посетившая Меркадо. Но Моника не актриса, она просто молодая девушка, отдающаяся иностранцам за деньги и за кое-какие материальные блага и нуждающаяся в благополучии духовном, которого ей никак не найти.
– Что мне делать? – повторяет Моника. – Самое лучшее – это… – отвечает она все так же вслух и с пафосом, но прерывает себя на полуслове.
В зеркале шевелятся ее губы, а так как в зеркале все отражается наоборот, ей представляется, что отражение ее передразнивает: «Отэ еешчул еомас…» Она усмехается и невольно вспоминает мать, которая тоже иной раз громко разговаривает сама с собой и вообще любит всякие словесные игры, особенно скороговорки (Карлос-краб у Клары-крали украл красные кораллы).
Моника возвращается в столовую, и отражение в зеркале исчезает, но образ матери маячит перед глазами, овладевает мыслями. «Сколько же времени я ее не видела?» Она ясно слышит, как мать говорит: «Я поздно вернусь. Возьми что-нибудь из холодильника, сделай домашние дела и ложись спать». Далее, как фото из альбома, перед ней мелькают новые картины, одно воспоминание сменяется другим, вот мать кричит: «Ты, соплячка, еще мала, чтобы учить меня жить!», взмахивает рукой, как саблей, и влепляет ей пощечину.
Моника прикусывает губу и отправляет мать в самый дальний закуток своей памяти.
«Эй, цветы, кому цветы?!» – слышит она крики продавца цветов, наверное, возвращающегося после своего дневного обхода домой, где жена его спросит: «Все розы продал?» – а он, смеясь, покажет ей несколько смятых банкнот. А может быть, нет у него ни дома, ни жены и, оставив где-нибудь свою корзину, он пойдет в бар и скажет: «Двойной ром», потому что без стаканчика рому невозможно стряхнуть страшную усталость и шагать по улицам дальше.
Монике не пришлось целый день торговать цветами, и она вовсе не устала, но, невольно вспомнив слова матери, идет к холодильнику, открывает, берет бутылку виски с этикеткой «Джонни Уокер» и наливает немного в стакан, бросив туда два кубика льда. Где-то, неизвестно где, ее мать поднимает сейчас свой стакан, в котором поблескивают два кубика льда, и чокается с молодым холеным мужчиной. «За тебя, дорогой», – говорит она, а стаканы с виски звякают: чин-чин.
Не произнося никаких тостов, Моника медленно потягивает виски, стараясь навсегда отделаться от воспоминаний о матери, которая, вопреки всему, часто всплывает в памяти.