– Он страдает, потому что круглый дурак. Ты разве не замечала, что у него совершенно нет мозгов? Ему надо было вытащить тело.
Тем не менее она продолжала:
– Иногда он говорит, что пойдет в полицию, чтобы покончить со всем этим, но мне кажется, сейчас он может только еще больше запутать дело. Почти наверняка труп видел еще кто-нибудь.
– Скажи ему, пусть он забудет обо всем. Только он видел тело, только он один знает, что видел. Бог мой, мама, готовь ужин.
Я решил прекратить на этом разговор, поскольку мне казалось, что как он, так и моя мать должны немного пострадать. Дни неуверенности, страха, пропуска премьер в «Мультикино», отказа от демонстрации красивых спортивных доспехов, дни, когда человек заводит двигатель своей машины, не замечая, что в нем возникает какой-то странный шум. Мои мысли вновь вернулись к Тане, возникло желание вновь очутиться перед дверьми Ветеринара, сквозь которые будет видно небо – такое, каким я представлял себе небо, то есть небо с Таней, и звуки поблизости, но не очень близко, издаваемые кошками, собаками и птицами. На небе всем есть место в таком порядке: Ветеринар в своей консультации, Марина в глубине дома, подобно рыбе в морских глубинах, Таня рядом со мной в зале или в саду и Эдуардо в одиночестве за компьютером или за настольным футболом. Я надел свою лучшую одежду и побежал к холму.
* * *
Наше душевное состояние в годы отрочества больше определялось будущим, чем настоящим, больше тем, кем мы собирались стать, а не тем, кем мы были. Мы с Эдуардо собирались поступать в университет. Он – как гений, я – как представитель остальной части человечества. Впрочем, пока мы все еще жили по давно заведенному порядку: ездили по пятницам и субботам в Мадрид на семьдесят седьмом автобусе. Приехав на место, мы, как правило, спускались в метро и ехали до Монклоа. Монклоа и Аргуэльес – это бульвары, дальше которых мы обычно не ходили. На любом из них мы постоянно встречались с одними и теми же людьми, с теми же девушками, которые приезжали из пригородов подобно нам, с нашими сотоварищами по моей школе и по частному колледжу Эду. Когда он встречался с ними, то становился напряженнее и язвительнее, чем всегда. Много пил, так что в конце приходилось тащить его, как тюфяк, к такси, а потом следить, чтобы его не стошнило в автобусе, потому что возвращались мы на автобусе, набившись в него как сельди в бочку, и если ему не выпадала удача сесть, его могло буквально вывернуть наизнанку. В этих случаях Эду был ужасно бледен, сильно потел и напоминал жалкого цыпленка. Трогательно несчастный, с отсутствующим взглядом, он был вынужден искать свободное место, где было бы достаточно воздуха, или просить уступить ему место тех, кто ухитрился присесть на ступеньки у дверей автобуса, ибо иначе его могло стошнить прямо им на головы. А по прибытии в поселок приходилось вести его к себе домой и укладывать на диван головой вниз – на всякий случай. Он привносил с собой атмосферу хаоса, которая мне не нравилась. Мне нравилось как можно меньше нарушать идеальный порядок, в котором содержала наш дом домработница. Мне хотелось, чтобы в нем не бывали бы ни Эду, ни мистер Ноги, ни, если уж на то пошло, мать.
По утрам я давал ему кофе, возвращал брюки, которые он, не знаю как, снимал ночью, а потом очень долго надевал, демонстрируя в зале, на кухне и в туалете голубые детские шлепанцы и белые безволосые ноги с небольшими мускулами на икрах, появившимися благодаря езде на велосипеде, которым я заставлял его пользоваться. Он настаивал на том, чтобы принять душ у меня и провести остаток утра вместе, но я убеждал его, что будет несравненно лучше, если он примет душ у себя, где у него было чистое белье, в которое можно переодеться после душа, что было бы очень полезно для кожи, и что позднее мы созвонимся. Ему всегда очень хотелось остаться в нашем доме, и он самым бессовестным образом использовал для этого мою мать, хотя и знал: ее приглашения ничего не стоили, я всегда был способен прогнать его без всяких церемоний. Мой дом был моим домом, а не общественной тропинкой, обсаженной деревьями, и не пустырем, так как имел стены и двери, а также замок, а воздух в нем был пропитан чистотой с запахами лимона, или альпийских сосен, или чистого снега.
Наше шале было построено в поселке одним из первых незадолго до резкого повышения цен. В это же время строились Соко-Минерва, Ипер и еще около двух тысяч шале, стоящих друг к другу задними стенами, спаренных и отдельных. Наше было спаренным, чем-то промежуточным, или, как говорил мой отец, «ни рыба ни мясо». Оно было соединено с шале Серафима Дельгадо Монхе, о чем свидетельствовала надпись на его почтовом ящике, поскольку лишь по прошествии длительного времени мы начали называть друг друга по именам. Он был последним поселенцем из тех, кто сначала купил, а потом продал свой дом. Жил он один, и первое, что сделал, так это возвел стену вдоль посадок аризонских кустов, которые разделяли наши сады, чтобы придать участкам более индивидуальный характер. Это нам пришлось по душе, ведь мы сами очень ревностно относились ко всему своему. Потом он еще выше надстроил стену, после чего привел огромную черную собаку, которая скалила зубы по поводу и без повода и к которой моя мать запрещала мне приближаться, что было совершенно бесполезно, так как у меня уже был мой Уго. Не было ни одной другой собаки с такой же густой шерстью, с такими же сверкающими глазами и с таким же розовым языком.
Однажды я помог соседу вынуть из машины несколько ящиков и перенести их в гараж. Собака неотступно следила за всеми моими передвижениями, казалось, она эти передвижения имитирует, а когда сосед попросил подождать его и пошел в дом, оставив нас с собакой в гараже, то я уже не шевельнул ни единым мускулом. Когда он вышел с банкнотой в тысячу песет в руке и увидел мое лицо, то засмеялся и сказал:
– Но собака ничего тебе не сделает.
С тех пор каждый раз, когда наши пути пересекались, мы обычно говорили друг другу «привет» и «до свидания». А я все время ждал, чтобы он попросил меня еще о какой-нибудь услуге и снова дал бы тысячу песет, но этого больше не повторялось. Я постоянно ездил на велосипеде, это было время, когда я фактически лежал на нем, словно нес свой крест на Голгофу.
Жизнь соседа казалась очень необычной, что вызывало любопытство. В течение нескольких месяцев в его доме что-то активно делали. Машины, паркующиеся на нашей узкой улочке. Хлопающие дверцы. Полностью освещенный дом. Музыка вперемежку с шумами. Мать предупредила меня, чтобы я не интересовался тем, что происходит в соседнем доме. И мне удалось подавить свой интерес к этой суете, но все равно оставалось нечто такое, что привлекало мое внимание: это постоянная смена собственных автомобилей соседа, становившихся все больше и шикарнее. Мой отец говорил, что он скорее всего занимается розничной торговлей или чем-то в этом роде. Садовники переворошили ему всю землю в саду, уничтожили растения, которые там росли, и посадили новые. Из фургона садовников в больших горшках появлялись всевозможные красивые цветы, тачки и земля с камнями для формирования декоративных горок. Привезли фонтан, отделанный дорогим кафелем голубого цвета. «Можно подумать, что они готовят сад грез», – прокомментировала происходящее моя мать. Но мы его не увидим из-за стены.
Было также нормальным и то, что он исчезал на несколько месяцев. В этих случаях кто-то приходил по вечерам покормить его собаку, вывести ее погулять и убраться в доме и в саду. На людей излишне впечатлительных, тех, кто не может заснуть или обращает внимание на происходящее, кишащий ночной муравейнику соседа мог бы произвести неприятное впечатление. Но мать не уставала упрекать меня:
– То, что происходит у соседа, не имеет к тебе никакого отношения, спи.
Так я постепенно привык к жизненному ритму нашего соседа и к заливистому лаю Одиссея, соседской собаки, которая пыталась выбраться на улицу через щель, образовавшуюся между металлической калиткой и землей, пугающе просовывая через эту щель лапы и черный нос. Собака, по-видимому, ничего не видела и приходила в нервозное состояние, слыша уличные шумы. В тех редких случаях, когда я слышал, что хозяин разговаривает с собакой, это была команда: «Одиссей, ко мне!»