Во-вторых, к концу ХХ века потерял очарование сциентистский миф. Этот миф полагал, что наука есть не только мерило всех человеческих действий, мыслей, чувств и фантазий, но и единственное средство к разрешению всех человеческих проблем (познавательных, социальных, психологических и т.п.). Этот сциентистский миф о всесилии науки уходит. Общество (в том числе научное сообщество) открывает, что одного языка недостаточно для того, чтобы описать все многообразие мира, в котором живет человек — даже если это язык науки. Рядом должны быть и иные языки. Иные объяснительные модели. Язык музыки и язык философии, язык поэзии и язык мифа…
Еще в начале века общераспространенным было убеждение, что даже этика должна быть научной[17]. Сегодня акцент скорее иной: наука должна быть нравственной. А, значит, наука может быть открытой для сопоставления с евангельским учением — но уже не для того, чтобы судить Евангелие по своим лекалам, а ради того, чтобы самой впустить в себя человеческое, нравственное измерение.
Еще в 1968 году Юрий Кузнецов отразил эту перемену:
Эту сказку счастливую
Слышал я на теперешний лад:
Как Иванушка во поле вышел
И стрелу запустил наугад.
Он пошел в направленье полета
По сребристому следу судьбы.
И попал он к лягушке в болото
За три моря от отчей избы.
«Пригодится на правое дело» -
Положил он лягушку в платок.
Вскрыл ей белое царское тело
И пустил электрический ток.
В долгих муках она умирала
В каждой жилке стучали века,
И улыбка познанья играла
На счастливом лице дурака.
И то, что Церковь отстояла свое право на иной язык, иной путь познания, иное измерение человека, теперь оказавается предметом не критики, а понимания.
Исчезла необходимость в натужных усилиях по адаптации Библии к «последним научных данным». Можно просто говорить: «Это повествование означает то-то, и оно находится в такой-то смысловой связи вот с этим и сознательно контрастирует вот с таким-то утверждением и верованием».
Обе стороны осознают границы своей компетентности — спустя века восприняв мудрые слова кардинала Барония, повторенные Галилеем: «Намерение Священного Писания в том, чтобы научить нас тому, как идти на небо, а не тому, как вращается небо»[18]. А, значит, резко снижается возможность вторжения в то пространство, которое подлежит осмыслению иным языком, и, соответственно, снижается возможность конфликта с хранителями иного языка.
Впрочем, и в былые времена не было конфликта Церкви и науки. Был (и будет) лишь конфликт Церкви со сциентизмом как с идеологией. Но хотя всерьез конфликта с наукой не было никогда, миф о конфликте христианства и науки был. Сегодня же есть основания к тому, чтобы этот миф изжить. Основание довольно простое: все познается в сравнении.
Пока христианство было единственным вненаучным, религиозным сектором общественной жизни, казалось, что оно находится в несовместимых отношениях с наукой. Но когда в конце ХХ века в массовое сознание стали активно вливаться нехристианские религиозные идеи, стало очевидно, что они несравнимо дальше отстоят от научных стандартов доказательности и рациональности, нежели христианское богословие.
Общественное сознание, отходя от сциентистской крайности, ударилось в крайность противоположную. Прежде оно склонно было забывать, что вера есть необходимый «экзистенциал» человеческой жизни. Теперь «верую!» ощетинилось против любых попыток вывести его на диалог с разумом.
Советское сознание твердо усвоило тезис о несовместимости разума и веры. И в былые годы обыватель делал из этого тезиса вполне четкий вывод: «Раз вера и знание несовместимы, я выбираю разум — и долой предрассудки!». Сегодня постсоветский обыватель делает свой выбор, исходя из всё того же убеждения. Только вот мода изменилась, и потому этот вывод звучит так: «Раз вера и разум несовместимы, я выбираю веру — и отстаньте от меня вы с вашей логикой!».
И потому впору вырабатывать у себя милицейскую интонацию: при встрече с проповедниками и авторами сенсационных открытий поставленным голосом надо строго так и спокойно спрашивать: «Гражданин! Предъявите Ваши аргументики!».
К моему сожалению, из нашего обихода ушло словечко, столь пугавшее меня в студенческие годы. Представляете, выступает студент-второкурсник на семинаре. При подготовке к докладу он прочитал полторы статьи на заданную тему, дополнил их всем неимоверным запасом своей эрудиции — и заливается соловьем, и открывает новые закономерности вселенной и истории, и идеи выдвигает столь ошеломляще новые, что даже Нильс Бор (с его афоризмом «Эта идея недостаточно безумна, чтобы быть истинной») не усомнился бы в их двухсотпроцентной истинности. Если бы студенту предоставили еще две минутки — он бы несомненно открыл «всеобщую теорию всего»… И тут этот лысый до цент скучно смотрит на тебя поверх очков и унылым голосом говорит: «Обоснуйте, коллега…».
Какое там «обоснуйте!» — «А я так ощущаю!». «А мне вчера был голос!» «Да ведь так сказал сам Учитель!» «Хотите проверить? — Как выйдете в астрал, так сразу направо!».
Ушли в прошлое те времена, когда христианину надо было с опаской всматриваться в научные сферы. Сегодня и церковь, и науку теснит общий недуг нашего национального бытия: воинствующий оккультизм. Так мы оказались объединены неприязнью популярного оккультного проповедника В. Налимова: «наша задача — открыть путь Космическому сознанию. Этому мешает наша культура, в частности, такие ее составляющие, как устаревшая догматизированность религии, излишняя логизированность (а потому и механистичность) науки… В других работах я уже писал об ожидании космического вмешательства в земные дела: В нынешней планетарной ситуации можно надеяться на вмешательство космических сил… Марксистско-ленинское православие не изменит социальную ситуацию»[19].
В мире, для которого характерно всеверие, проповедь веры только христианской — это призыв к различению, ограничению, дисциплине. То есть — призыв к ответственности и интеллектуальной работе. Во времена, в которые судьба разума выражается присловьем «Крыша едет не спеша, тихо шифером шурша…», схоластичность, строгость и логичность теологии — это контрфорс, укрепляющий стену рациональной традиции. Без этого контрфорса, снесенного еще в начале ХХ века, и всё здание европейского рационализма начало расползаться.
Символом того, что произошло с нами, для меня стал район Страстной площади. Когда-то здесь стоял Страстной монастырь. Его как «цитадель мракобесия и невежества» взорвали. Религию заменили Культурой. Площадь вместо Страстной стала Пушкинской. Вместо монастыря поставили кинотеатр «Россия». Напротив него открыли крупнейший магазин научной литературы в Москве — «Академкнигу».
Но начались демократические 90-е годы. Поскольку Культура элитарна — она был изгнана с этих площадей. Привокзальная (по сути своей) забегаловка «Макдональдс» стала главной точкой притяжения всего района. Кинотеатр стал ночным клубом со стрип-шоу. У памятника Пушкину встала равновеликая ему рекламная пивная бутылка. А еще раньше книжный магазин закрылся на перестройку.
Когда же я зашел в него по окончании ремонта, то был сражен запахом, встретившим меня у дверей. Нет, это не был запах свежей краски. Это был запах горящего коровьего помета (из которого делаются «ароматические палочки» индийских культов). «Академкнига» превратилась в центр торговли амулетами, книжками по магии, колдовству и «эзотерике»…