Что ж, мы начали свой разговор с сомнения в том, что религии можно сравнивать между собой. Но стоило нам разговор о религиозных верованиях перенести в ясную сферу разума, рациональных аргументов, формулировок и сопоставлений, как выяснилось, что религии сравнивать можно, и что при этом сравнении различия между религиями можно выражать в оценочной форме.
Именно обращение к тому чувству человека, тому стремлению человеческого сердца, которое является наиболее таинственным и наименее рациональным — чувству любви — помогло нам найти способ вполне рационального сопоставления религий между собою. И когда я говорю, что христианство — не просто одна из религий, но что это высшая религия, “абсолютная религия” (скажем так вслед за Гегелем), единственная религия, предлагающая действительно достойный образ Бога, то я так говорю не потому, что к столь высокой оценке меня понуждает моя собственная принадлежность к христианству. Этот вывод понуждает сделать обычная человеческая логика. И обычная человечность. И обычное свободомыслие.
Да, чтобы замечать и понимать очевидное, сегодняшнему человеку надо проявить недюжинную способность к свободному, независимому мышлению. Общественные моды, идеологии и газеты уже многие годы внушают нам идею “равенства религий”[135]. Их излюбленный “религиоведческий” тезис ироничный Честертон резюмировал так: “Христианство и буддизм очень похожи друг на друга; особенно буддизм”[136]. Но если к религиям относиться неидеологично, если не усматривать в них прежде всего идейный фундамент некоего тотально-общепланетарного “нового мирового порядка”, если не превращать их в политических заложников человеческих утопий, то обычное чувство реализма внятно поясняет: религии различны. Религии бывают более высокими и более плоскими. И при всем многообразии человеческих религий только христианство узнало и возвестило о том, что же означает величайшее религиозное открытие. Открытие того, что Бог есть Любовь.
Слово Бог означает здесь — «Дух всюду сущий и единый, Кому нет места и причины, Кого никто постичь не мог, Кто всё Собою наполняет, Объемлет, зиждет, сохраняет, Кого мы называем — Бог!» (Г. Державин). Если кто-то из читателей предпочитает язык философии языку поэзии — в переводе это означает следующее: «Философский теизм означает философскую концептуализацию существования и природы Бога как абсолютной, трансцендентной по отношению к миру духовно-личностной действительности, выступающей как безусловный источник всего небожественного сущего и сохраняющей действенное присутствие в мире»[137].
Любовь же означает… Впрочем, воздержимся от полной «расшифровки» этого таинственного слова. Просто осознаем, что выбор между язычеством и христианством — это выбор между автоматизмом «кармического закона» и тем видением отношения Бога и мира, о котором сказал Пастернак: «Мирами правит жалость. Любовью внушена Вселенной небывалость и жизни новизна».
УСТАРЕЛ ЛИ НОВЫЙ ЗАВЕТ?
В ГОСТЯХ У «ХРИСТА»-ВИССАРИОНА
Человек я в определённом смысле уникальный. Лично про меня написано в Евангелии. Там целая глава посвящена беседе Христа со мною. Так приятно было читать: “И сказал Сын Человеческий кандидату богословия…”. Евангелие это, правда, было не от Матфея и не от Иоанна. Оно называлось «Последний Завет. Повествование от Вадима» (ч. 5, гл. 17).
Христом же называл себя Сергей Тороп, некогда служивший участковым милиционером в Минусинске, а после пребывания в психиатрической лечебнице ощутивший себя Христом, господом Второго Пришествия, творцом Третьего Завета. Имя он себе взял новое — Виссарион.
Наша беседа длилась четыре часа. Прежде всего меня интересовал вопрос — что же именно нового возвещает Виссарион, чем он считает необходимым дополнить Новый Завет. С этим вопросом я обращался к нему несколько раз. Его первые ответы меня не устраивали. Все то, что казалось новым бывшему милиционеру, не было новым для меня как для человека, который начал собирать библиотеку по истории религии ещё в те годы, когда новый «Спаситель» ещё нёс патрульно-постовую службу… Проповедь любви и примирения? — Это уже было у пророков и в Евангелии. Враждебность богов Ветхого и Нового Заветов? — Это уже было у гностиков. Идея кармы? — Это было в религиях Индии. Перевоплощения? — И эта идея не настолько нова, чтобы ради неё стоило бы вновь Христу приходить на землю. Что же именно столь насущного, столь разительно нового настало время возвестить людям, что для этого понадобилось устраивать “Второе Пришествие Христа”?
В конце концов Виссарион так сформулировал “научную новизну” своей проповеди: “Религии Востока учили, что перевоплощений бесконечное множество. Христиане вообще отрицают перевоплощения. Я же возвещаю, что неправы и те, и другие. Перевоплощения есть — но их всего семь. Каждой душе даётся только семь попыток”. В самом деле: традиционное христианство считает, что человек обретает ту или иную вечность по итогам одной своей жизни (Человекам положено однажды умереть, а потом Суд — Евр. 9, 27). Восточные религии говорят о миллионах перевоплощений. Традиционный христианский вариант слишком требователен и ответственен. Восточный — слишком утомителен. А вот семь попыток — это в самый раз… Для успеха на рынке — вполне достаточно. А для претензий на невиданную новизну — маловато…
И, конечно, его не слишком интересовал вопрос о том, можно ли вот так просто, механически, прислонить идею кармы и перевоплощения к Библии. Ибо именно знанием Библии, как оказалось, новый Мессия не обладал.
О том, что было в ходе нашей беседы дальше, считаю полезным сообщить, потому что уж очень это было типично. Те люди, что убеждены в своей способности “обновить” и “дополнить” христианство, как правило весьма плохо знают и христианство, и само Писание.
Так вот, наш разговор с Виссарионом естественно обратился к библейским текстам. И здесь оказалось, что передо мной собеседник, беседу с которым нельзя строить так же, как строятся беседы с протестантами. Я привожу ему какой-либо библейский текст, несовместимый с его воззрениями, а он мне в ответ: “Ну, ты же понимаешь, что Евангелия написаны обо мне. Но вот именно этого я не говорил. Это апостолы меня неправильно поняли. Я совсем иное имел ввиду”. Приводишь ещё какое-либо библейское место, и в ответ слышишь вопрос: “А у тебя есть грехи?”. На такой вопрос я, конечно, мог ответить лишь одно: “Вот этого у меня больше, чем хотелось бы”. Довольный моим признанием лже-мессия поясняет: “Ну, вот. А грешный человек не может чисто понимать слово Божие. У меня же нет грехов. И потому только я могу правильно понимать смысл Библии”.
И так я оказался в ситуации, более чем обычной для священника. Это обычная, вполне рядовая составляющая работы священника: объяснять человеку, что у него все же есть грехи. Приходит человек на исповедь, не понимая её смысла, не умея каяться и завляет: “А у меня нет грехов. Если кого и убивал — то только по делу”. Или же убегает от труда покаяния другим путём: торопливым признанием во всех грехах сразу (“Во всем грешна, батюшка”[138]). Или вместо своих грехов на исповеди начинает рассказывать о грехах других людей (“Я, батюшка, на днях согрешила, бранное слово сказала. Но она сама виновата. Она…” — и на полчаса рассказ о действительных и мнимых грехах соседки).
Что же, вот и передо мной оказался человек глубоко верующий в собственную непогрешимость. И мне нужно было показать ему, что у него недостаточно оснований для того, чтобы считать себя самого совершённым человеком и тем более Единородным Сыном Божиим. Конечно, его личные грешки меня не интересовали. Но дело в том, что на языке православного богословия грех это не только нарушение заповеди, это ещё и болезнь. Грех — это неполнота, ущербность. И вот эту неполноту жизни и мысли Виссариона надо было сделать очевидной. Самый простой и необидный путь к этому — это выяснить пределы его познаний.