А ведь за каждым из нынешних насельников монастырей стоит как минимум десять тех, кто пробовал подъять монашеский крест, был послушником (или даже принял постриг), но через некоторое время все же ушел в мир. Но давайте обратим внимание не на неудачу, а на сам факт такой попытки: Господь ведь и намерение лобзает! Сегодня в монастырях России около 8 000 человек[198]. Значит, десятки тысяч людей в 90—е годы настолько искренне переживали обретение своей веры, что пробовали идти верхним, монашеским путем! Прибавим сюда тысячи молодых семинаристов, тысячи новых священников, пришедших на приходы без семинарского этапа, десятки тысяч женщин, оставивших мирской (пенсионный) покой или работу и ставших трудницами при храмах… Нет, отнюдь не только внешнее возрождение церковной жизни происходит на наших глазах!
Так вот, когда я задаю вопрос церковным аудиториям – когда же еще знала Русь такой мощный и быстрый подъем церковной жизни, то в ответ если и слышу что—то конкретное, то только сдавленный шепот: "при Иване Грозном"…
У аввы Дорофея есть замечательное напоминание: "каждый получает вред или пользу от своего душевного устроения, и никто другой не может повредить ему; но если мы и получаем вред, то вред сей происходит, как я сказал, от устроения души нашей. Положим, что кому—нибудь из городских жителей случилось стоять ночью на некотором месте. И вот мимо него идут три человека. Один думает о нем, что он ждет кого—нибудь, дабы пойти и соделать блуд; другой думает, что он вор; а третий думает, что он позвал из ближнего дома некоего друга своего и дожидается, чтобы вместе с ним пойти куда—нибудь в церковь помолиться. Вот трое видели одного и того же человека, на одном и том же месте, однако эти трое не составили о нем одного и того же мнения; но один подумал одно, другой другое, третий еще иное, и очевидно, что каждый сообразно со своим устроением"[199]. Как тут не вспомнить ветхозаветного мудреца – «Видяй право помилован будет» (Притч. 28,13, церковно—славянский перевод).
Так что же с нами произошло, что мы предпочитаем копить печалящие нас самих слухи и не замечать радостных перемен? Жизнь таких людей прекрасно описана Толкиеном в "Сильмариллионе". "Темный лорд" Моргот пленил доблестного воина Хурина. Но не убил. "Горька была доля Хурина, ибо все, что узнавал Моргот об исполнении своих лиходейских замыслов, становилось известным и Хурину: только ложь была перемешана с правдой, и все, что ни было доброго, скрывалось либо искажалось… И тогда молвила Мелиан: “О Хурин, Моргот оплел тебя чарами, ибо тот, кто взирает на мир глазами Врага, желая или не желая того, видит все искаженным”".
В церковной среде добрые слухи гаснут, а вот печальные, пугающие – быстрее скорости звука. И это уже наш диагноз. Готовность всего бояться и всё осуждать – это признак болезни, духовной болезни и старения. Мы стали похожи на Свидетелей Иеговы. У них в конце каждого журнальчика обязательно помещен список плохих новостей, призванных подтверждать близость конца света. Если все должно погибнуть не позже чем послезавтра – значит, и сегодня всё уже очень плохо. Всё должно быть плохо. "Доктор сказал в морг, значит, – в морг".
Впрочем, о. Серафим Роуз в эмигрантских кругах, осуждавших Московскую Патриархию, видел эту беду раньше: "Они построили себе карьеру в Церкви на зыбком, хотя внешне и красивом фундаменте: на предпосылке, будто главная опасность для Церкви в недостаточной строгости. Но нет, истинная опасность сокрыта глубже – это потеря аромата Православия, чему они сами и способствуют, несмотря на всю свою строгость"[200].
"Аромат Православия" можно передать одним дивным церковнославянским словом – радостопечалие. Радость без печали – это баптисты и харизматы, которых народ уже прозвал "халлилуями". Печаль без радости – это шизофрения. А Православие не то и не другое. Православие – это радость со слезами на глазах. Это – "вера, полная тревоги"[201]. Люди не должны превращаться в какие—то мутные стеклышки, не способные отразить Свет Господа.
Увы, слишком многие наши проповеди и издания написаны лишь тремя красками, причем теми, которым как раз не должно бы быть места в праВо-славии: а) идеологический пустозвон ("препрехом, победихом!"; б) мертворожденный канцеляризм; в) страхи и стоны.
И только улыбки, "миссионерской приветливости" почти не встретишь.
А кому же в этом мире и радоваться, как не христианам!
В декабре 2003 года в Саратове на улице подходит ко мне женщина с 10—летним мальчиком. "Батюшка, благословите меня сына на отчитку в монастырь отвезти!". Женщина завернута в три платка, глаза тоскливые. Мальчик стоит тоже вполне усмиренный и грустный… А что, – спрашиваю в ответ, у него разве есть признаки одержимости? Он лает при чтении Евангелия, кусает священников?… В чем его одержимость? – "А он меня не слушается!".
Понятно. Замоленная мама признак роста своего сына и его мужской природы сочла за признак его бесноватости. Говорить бесоплезно. Поворочиваюсь к ребенку, наклоняюсь к нему и шепчу: "я тебе сейчас скажу одну вещь, а ты мне ответь на нее, ладно?". Получив молчаливый кивок, говорю: "Христос Воскресе!". Прокатехизированное дите огрызается заученным шепотом: "Воистину воскресе…". Не, говорю, так не годится. Давай громко!… На четвертой попытке я пожалел, что я не Терминатор. В смысле что у меня в глазу нет постоянно включенной видеокамеры. Потому что это была дивная картина: мальчик на всю улицу прокричал "Воистину воскресе!" и… В общем, был Гэндальф серый, а стал Гэндальф белый. Мгновенное преображение. Снова миру предстал радостный нормальный ребенок, сбросивший с себя искусственную кожу преждевременного исихазма.
Такого же счастливого человека я видел весной 2002 года в казанском Раифском монастыре. Это был пятилетний мальчик, подобранный монахами: он спал на вокзале в коробке из—под обуви. Ну так вот, мы посмотрели друг другу в глаза, и этот счастливый Кирюша вздыхает и шепчет: "Хочешь, я тебе покажу самое дорогое, что у меня есть?". И показывает зимние сапожки, которые ему подарили монахи: первая в жизни вещь, ему подаренная! Причем он хохочет от счастья, ну и я с ним. И дело не в сапожках. Просто климат жизни в этом монастыре – хороший. Там люди интересны друг другу и друг другу рады.
Таков критерий душевного и духовного здоровья: уметь замечать доброе и быть благодарным за него.
Но войдите с видеокамерой в обычный наш храм и снимите полиелей в субботу вечером. Праздник. Хор гремит "хвалите имя Господне". Дома же при просмотре записи отключите звук. И картинку с лицами прихожан покажите любому стороннему человеку (а лучше светскому психиатру) и спросите – что, по—Вашему, делают эти люди? Радуются они, ликуют или же унывают и скорбят? Или попробуйте наложить туда другой звук, скажем, из мира Великого поста: "на реках Вавилонских тамо седахом и плакахом". В каком случае будет большее соответствие видеоряда и саунда?
Что мы черпаем из нашей веры – скорбь или радость? ПраВо-славящие мы или праВо-скулящие? Мне очень дорог такой рассказ из Древнего Патерика. Два молодых послушника пошли в город, там нагрешили, возвращаются в монастырь, и каются. Старцы определяют епитимью, каждого запирают в отдельной келье: кайтесь, молитесь. Через неделю открывают дверь первого монаха. Он выходит весь исхудавший, покрасневшие глаза, бледные щеки. Спрашивают его: "Что ты делал в эти дни?" "Я каялся и молил Господа простить мой грех". Старцы говорят: "хорошо" и открывают вторую келью. Второй монах выходит румяный, веселый. Спрашивают: "А ты что делал в эти дни?" – "Я молился и благодарил Бога за то, что Он простил мне мой грех". Старцы посовещались и сказали: "Оба пути равно хороши"[202].