– А жизнь идет. Ты не виноват, Матиас…
Последние слова Клауса потонули в потоке крови и воды. Клаус угас, положив конец своим несчастьям.
Я открыл глаза. Как глупы мои переживания! Я не виноват в смерти Клауса. Спустя время узнают, почему его убили, и не останется ничего общего между убийством и романом. Нужно забыть, избавиться от чувства вины и дурацкой уверенности, что я способствовал его причине. Ни я, ни Мессин.
– Что он сказал тебе?
– Что? – Ребекка все еще плакала.
– Мессин. – Оказывается, я все еще упорно думал о нем.
– Он так подавлен, что не мог разговаривать.
Ребекка достала белый носовой платок из ящика с надписью «Цветы», громко высморкалась, грустно улыбнулась и снова превратилась в сестру милосердия. Ему звонила Семье. Мессин сам это сказал. Журналистка походила на грифа с полным клюзом вопросов. Мессин выдал себя, вспомнив и Ребекку, и даже номер ее телефона. Вот доказательство того, что издатель испугался, однако недостаточное, чтобы считать его замешанным в смерти. Зазвонил телефон, унося мои последние сомнения. Это была Калин Семье. Я сделал знак Ребекке включить микрофон.
Семье рассыпалась в соболезнованиях, не успев извиниться. Она работала. Объективно. Смерть Клауса Хентца – только один из фактов, относящихся к ее профессии. Она торопилась, была возбуждена, потому что готовила специальный выпуск «Чтения», посвященный Клаусу Хентцу. Это еще один бесстыдный выстрел. Журналисты стряпали макет. Состояние было стрессовым. Не хватало жареного. Паршивое ремесло Семье объясняло тот цинизм, с которым она рассуждала о случившемся: последняя рукопись, разоблачения, реакция близких. Так она оправдывала свой звонок Мессину.
Разве она не хотела преподнести новость со всеми предосторожностями и бережно? Это Семье должна жаловаться, потому что звонок был бесполезным. Прежде всего, говорила она, этот дорогой Поль не верил. Хуже того, он назвал это гнусным фарсом, который следует осудить. Семье пришлось настаивать, напомнить, кто она такая. Тогда Мессин замолчал. Теперь он поверил ей. Несколько секунд замешательства, непонимание, затем ужас, неизбежные вопросы. Кто мог убить его, как, почему? – спрашивал Поль. С большим трудом ей удалось убедить его, что она ничего не знает, потому и звонит. Мессин успокоился. Семье с авторучкой в руке собралась пожинать первые плоды. Увы, результат был нулевым. Мессин пробормотал несколько слов о Клаусе. Он мало знал его как человека, их связывали только издательские дела. Семье спросила о причудах Клауса. Мессин сказал, что тот был большим тружеником. Враги? Он вспомнил лишь провокацию мыслителя, разоблачавшую идеи конца века. Его последняя книга – памфлет против фанатизма – вызвала бурную реакцию. Издательский дом получил письма с угрозами. Но чтобы убить его? Мессин не понимал этого. Семье узнала разве что об этих угрозах, которые никто, даже Хентц не принимал всерьез. И журналистка решила, что в своем расследовании должна идти по другому пути. Есть ли у Хентца близкие? Кто-нибудь лучше информированный? Поль Мессин упомянул имя Ребекки. От нее Калин Семье узнает гораздо больше. Она замечательная пресс-атташе. Телефон – пожалуйста! Мессин дал телефон, но прежде хотел сам сообщить ей о трагедии.
– Кстати, он сделал это? – спросила Семье.
– Да.
– Отдаю ему должное! – засмеялась журналистка.
Ребекка овладела собой и перестала плакать. Она слушала, прикрыв глаза, как сетовала Семье по поводу недостатка информации о Клаусе Хентце. Надо было дать эту информацию. Ребекка скомкала белый платок, вобравший в себя ее горе, собралась и рассказала о бурной жизни Хентца. Ему чуть больше сорока пяти, холостяк, детей нет. По крайней мере она о них не слышала. С самого начала печатается у Мессина. Когда и с каких текстов начались первые публикации? Ребекка, не зная, что ответить, теребила платок. Я мог бы помочь ей. Это было в 70-е. Клаусу было шестнадцать лет. И произошло это не у Мессина, а в издательстве под названием «Хентц и Скриб», то есть он и я. Это была не книга, а журнал. Название? «Перед погибелью».
Клаус и я были пансионерами одного учебного заведения, строгого и потому имевшего хорошую репутацию. Это заведение, почерневшее снаружи от грязи, было чем-то вроде духовной семинарии для тех, кто не нашел призвания, и готовило бакалавров, требуя от них дисциплины. Больше молитв, больше исповедей, больше раскаяния. Акт покаяния был справедливым мирским наказанием, налагаемым на христиан, язычников, безбожников, даже евреев; его охотно принимали при условии своевременной оплаты школьного курса. В этом безбожном мире светские люди брали мало-помалу верх, и лишь несколько священников еще бродили по двору, но большинство их были стары, а их жилища все более нищали. Эти люди молча наблюдали за разрушением своего мира. Никто из них никогда не навязывал своих взглядов. Их крестовый поход начинался приемом учеников и заканчивался выпуском. В ожидании следующих учащихся кюре проводили службы, стараясь, однако, побыстрее завершить их. Это было в Нормандии, близ Алансона. Нас сослали в этот ледяной угол Франции, предназначенный для дрессировки юношества.
Клаус был во втором классе. Я – в первом. Если год проходил благополучно, наказания отменялись.
Начало оказалось неудачным. Профессора, воспитатели, ученики – все старались, чтобы я понял, как мало значу. Клаус был старше меня и играл в этом не последнюю роль. Его издевательства не носили невинного характера. Он пытался выяснить, где кончается мое терпение. Клаус всегда отличался любознательностью. Ему хватило одной недели, чтобы понять, как я хрупок. До этого я считал себя заводилой, но потом повесил нос. Я растворился в большинстве. Я перестал быть индивидуумом. Это произвело на меня неизгладимое впечатление.
Тишину я полюбил с тех самых пор. Ночами, после отбоя в дортуарах, было возможно все. Иногда безумный страх стискивал мне сердце. Если днем я осмеливался разговаривать, меня укрощали. Я всегда держался начеку: различал шумы, людей, свисты, стоны, шепоты – все для того, чтобы вовремя заметить опасность, узнать, кто сейчас станет мишенью. Откуда слышен шорох? Приближается ли ко мне? Темными ночами я боялся теней, и когда луна освещала прутья моей железной кровати и выложенный плитками пол, я радовался, потому что ночь шла на убыль и наступало утро. Кому я причинил зло? Чего от меня хотели? Я накрывался простыней – это была моя крепость, крепость страха и одиночества, и тихо плакал. Я стыдился и того, что больше не был самим собой. Постепенно я осознал, что я – трус.
По окончании курса мне предложили выбор: вернуться домой или продолжить учебу. Я понял, что, вернувшись в свою семью, тоже буду под надзором. Увидев в этом угрозу, я решил остаться, чтобы получить звание бакалавра. Дома я чувствовал себя чужим. Я не стал объяснять своего решения, потому что учился быть молчаливым.
Я сел на поезд на вокзале Монпарнас воскресным вечером в сентябре. Клаус ехал в Версаль. То, что он там родился или просто жил, поразило меня. Это аристократическое место никак не вязалось с ним. В конце прошлого года я спрашивал его об этом. Он пожал плечами и кратко ответил: «Надо же где-то жить». Дальше расспрашивать я не осмелился. Клаус никогда не говорил о своей семье. В пансионе это не было принято. Для Клауса это был способ взращивать свой тайный сад. Затем у него развился вкус к таким загадкам. Отсутствие привязанностей и корней стало основой его жизни. «А твои чем занимаются?» В ответ на подобные вопросы он улыбался, считая их неинтересными. Совершенно случайно и гораздо позже я узнал, что Клаус был единственным сыном у родителей.
В то сентябрьское воскресенье, увидев его на платформе Версальского вокзала, я забыл все вопросы. Кто он? Где живет? Кто его родители? Я знал, что Клаусу это не понравится. Радостно выскочив за дверь, я помахал ему рукой. Он улыбнулся, но не сразу. «Возвращаешься и пансион? Воспитываешь силу воли?» Я пожал плечами, как он меня учил. Здесь или там – какая разница. Я не говорил ему, что везде чувствую себя одиноким. Я мечтал о том, чтобы он защищал меня, и старался заслужить его дружбу.