Вспоминаю те редкие моменты, когда мне удавалось забыть то, что произошло 13 сентября 1943 года. Иногда мне удавалось жить так, как будто ничего не случилось. Иногда эта страшная ноша придавливала меня. Иногда я чувствовал себя легко. Симон – мой друг, мой брат, – вернулся, он играет на виолончели и толпа аплодирует ему. Я сам – издатель века, по меньшей мере. Как прежде, мы владеем миром, потому что мир нас ждал. Короче, моя жизнь была такой, какой я ее воображал. Увы, эти редкие иллюзии быстро улетучивались. Воспоминание о проклятом дне снова всплывало. Он покрывал меня позором, разрушал мою жизнь.
Понадобилось пятьдесят лет, чтобы очнуться и понять правду. Сегодня я знаю, что прошлое способно разрушить настоящее. Считается, что люди моего возраста живут настоящим. Я стараюсь льстить моему настоящему. Я хотел бы продлить его, потому что мое будущее условно. Я стар и болен. Скоро о моей болезни узнают. Прежде чем умереть, я хотел бы наконец пожить. Мое признание продиктовано тем, что я надеюсь отдохнуть, доверив свою тайну незнакомцу. Для исповеди мне не нужно особой смелости и мужества. Зто исповедь эгоиста, ибо, говоря о прошлом, я хочу спокойно прожить то время, которое мне осталось.
«Прежде, чем умереть» надо понимать именно так. Я хочу, если удастся, прожить остаток дней ради того малого, что меня ждет. Я хочу обрести свободу, освободиться от тайны, которую хранил столько лет.
Теперь надо перейти к самому сюжету. Признания часто бывают позорными. Мои будут трижды позорны: из-за страха, лжи и трусости. В них причина смерти самого лучшего моего друга. Что остается человеку после этого? Вечно ее раскаяние из-за непростительной ошибки, совершенной в ночь с 12 на 13 сентября 1943 года.
Нас было трое неразлучных друзей: Симон, Пьер и я. Самым несгибаемым был Симон. Изящество черт лица, бледность, утонченные жесты прекрасного виолончелиста скрывали очень сильный характер. Несмотря на хаос, вторгшийся в его жизнь, Симон сопротивлялся. Нацисты отобрали у него все. Прежде всего его страну (Симон приехал из Германии), потом семью, отправленную в лагерь. Наконец, нацисты каждую минуту угрожали его свободе, потому что Симон жил в Париже нелегально. Среди этого ужаса он выживал. По-моему, только Симон и жил, ибо только он понимал, что такое смерть.
Для меня, не знавшего ни в чем недостатка, любая опасность превращалась в трагедию. Так было и в том случае, когда я узнал об угрозе отправления в Германию на принудительные работы. Это были лишь слухи, реальная опасность не угрожала мне, но даже возможность этого превращала жизнь в кошмар. Мою свободу хотели ограничить. Вопрос о полной утрате ее не стоял. Симон смеялся, говоря, что я боюсь пустяка. А он? Для Симона само существование стало повседневной угрозой. Кроме того, подполье было чревато новыми несчастьями. Пьера, третьего из нас, страх перед принудительными работами терзал так же, как и меня. В середине августа 1943 года мы приняли решение уехать из Парижа. Убедить Симона было трудно. Он хотел остаться в Париже, надеясь узнать о судьбе своей семьи. Его аргументы были благородны. Однако я очень настаивал, чтобы он уехал вместе с нами. Из эгоистических соображений я не желая расставаться с Симоном и использовал худшее средство уговорить его: я солгал. В этом мне помог Пьер, который однажды пришел, притворившись до смерти перепуганным. Мы были втроем. По моей просьбе Пьер подтвердил, что отправка в Германию – вопрос нескольких дней. Он получил информацию из высоких инстанций. Это не вызывало сомнений: отец Пьера был важным чиновником. Для Симона, добавил он, ситуация складывалась особенно серьезно. Его имя внесено в списки вишистов. Других аргументов не потребовалось. Я готовил отъезд под строжайшим секретом. У меня был план. Мы отправимся в Ла Боль, где у нашей семьи есть дом. Выезжаем 24 августа 1943 года.
Последовавшие за отъездом дни стали последними счастливыми в моей жизни. Нас связывала дружба, и мы были свободны. С каждым днем я вырастал в своих глазах. Опьянение жизнью проникло не только в душу, но и в тело. Я стал мужчиной. По крайней мере я так думал. Эйфория, гнавшая нас на запад, создавала во мне иллюзию отваги. Однако я был лишь беглецом и лжецом, воображавшим себя готовым к участию в Сопротивлении. В этом заблуждении меня поддерживали встречи, случавшиеся на нашем пути. Блистать в провинции просто. Гостеприимство крестьян побуждало меня к хвастовству. Мы ехали из Парижа и несли вести об освобождении. Сидя у огня, добрые хозяева слушали нас очень серьезно. Они были немыми свидетелями трагедии, которой я не понимал.
Наступил час выбора. Подъезжая к Ла Болю, я так много говорил, так много обещал, что наше вступление в Сопротивление стало естественным. Я выбрал для нас троих партизанский отряд на болотах в Ла Бриере, в глубине души надеясь, что мы откажемся от этого. Ла Боль был так близок. Последний рубеж еще не перейден. Я считал, что у нас остался запасной выход, а значит, мы в полной безопасности от всего, включая и мою глупость. Это было ошибкой.
Атмосфера отряда давила на меня, лишая радужных надежд. Мы попали в среду людей, покрытых серой торфяной пылью, проводивших все время на болотах и добывавших торф. Я уповал на свободу, а сам задыхался в густом тумане на неприветливой земле, где мы считали себя пленниками партизан. Я мечтал стать гусаром, а был встречен подозрительными, рано постаревшими людьми, на лицах которых лежала печать смерти. Хотелось снова бежать, но было слишком поздно. Я без конца повторял, что пришел сражаться с врагом, а мне спокойно предлагали сначала научиться этому.
Первые два дня мы провели, охраняя подступы к лагерю. За нами наблюдали. За нами следили. Сегодня я понимаю, зачем это делали. Для партизан было очевидно, что мы не те, за кого себя выдаем. Между болтовней и делом – огромная пропасть. Мы разглагольствовали о Сопротивлении, а сами были беспомощны. Молчание, окружившее нас, имело одну цель: заставить понять смысл слова «отважный». Нам угрожала опасность, а мы продолжали упрямиться. Партизаны были так снисходительны и добры, что не говорили об этом. Они хотели, чтобы мы сами изжили свои иллюзии. Достаточно было подождать, и нам разрешили бы уйти и дальше прикидываться героями. Увы, я взбунтовался. Это было 13 сентября.
Утром я потребовал, чтобы меня выслушали. Я хоте сражаться. Командир партизан, человек лет тридцати, выглядел на все сорок. Он был талантливым организатором и выслушал меня дружелюбно. Разговоры не были его коньком. Он не доверял болтунам. Он не доверял и мне, моей юности, моему происхождению и хорошо знал недостатки избалованных детей, каким я и был. Этот человек стоил сотни таких, как я, но мне не хотелось с этим соглашаться. Я требовал, чтобы испытали наше мужество. Командир ответил, что предпочитает слово «решительность», и замолчал, изучая меня. В конце концов он сказал, что подумает.
Обнадеженный, я вернулся в лагерь к Симону и Пьеру с известием, что Рубикон будет перейден. Скоро начнутся активные действия. Мы ждали, охваченные возбуждением и страхом. Чтобы скоротать время, мы сели играть в карты. Пьер поставил стол и три стула перед домом, где мы обитали. Сдавая карты, я заметил, что у меня дрожат руки. В середине дня к нам пришел командир с предложением. Ему нужны люди в Ла Боле, чтобы следить за бункером на берегу. От Порниша до Круазика надо вести наблюдение. Для велосипедистов лучшего дела не найти. Все это он сказал насмешливо. Я вспылил: ведь мы здесь для того, чтобы сражаться, и напрочь отказался от задания. Командир внимательно посмотрел мне в глаза. Противостояние продолжалось. Я не хотел уступать ни за что на свете, меня должны признать смелым и решительным. Смирив гордость, он снова попытался урезонить меня. Для настоящей войны нужны навыки, которых у нас нет. Я ничего не желал слушать, меня раздражали он и его претензии. Приняв его за врага, я ввязался с ним в борьбу. Командир сделал последнее усилие, попытавшись убедить моих друзей. Он обещал дать нам другое задание: переправлять оружие или доставлять донесения. Попытка разъединить нас окончательно обозлила меня: я снова отказался, но уже от имени всех троих. Я брал ответственность за всех. Войдя в раж, я заявил, что хочу убить боша! Мои друзья, Пьер и Симон, поддержали меня. Командир опустил глаза, поняв, что убеждать нас бесполезно.