— Брат Ники прислал ему на день рождения сто долларов, — сказал Фрэнк.
Ники был худощавый, долговязый, нескладный, с коротко стриженными светлыми волосами и задумчивыми синими глазами.
— Брат Ники — отсталый тип, — сказал Малкольм. — Не может простить чувакам наших лет, что мы не сложили головы в Испании и все такое.
— А что, твой брат — коммунист? — спросила Молли.
Ники скорчил обиженную гримасу.
— Мой брат — писатель-парафразист, — сказал он.
— Что-что?
— Объясни ей ты, Ума палата.
— Парафразист — это писатель, который прочтет рассказик в «Колльере», перепишет его, толкнет в «Сатердей ивнинг» [23]и огребет хорошие башли. Верно я говорю?
— Молодой человек, — сказал Ники, — за этот ответ вы получаете бар со встроенным в него «кадиллаком», а также один из трех Филиппинских островов — на выбор. Не рискнете ли ответить на следующий вопрос — выигрыш шестьдесят четыре доллара?
— Будет вам, — сказала Милли. — Вы что, не можете просто ответить на вопрос?
— Мой брат, — сказал Ники, — профессор, преподавал английскую литературу, пока его не разоблачили как агента Кремля. Выявили это путем пристального изучения его налоговой декларации. И тогда брата уволили. После чего один издатель стал ходить за братом по пятам — так ему хотелось опубликовать его исповедь. Но брат публиковать исповедь отказался. И в тот же день Норман Прайс сделал заявление, уже ставшее историческим: «Лучше быть левым, чем вице-президентом» [24]. — Ники глубоко затянулся сигаретой.
— А что дальше? — Хорошенькая руководительница засмеялась.
— Его выслали в Канаду. — Солдат еле заметно подмигнул. — Оттуда он перебрался в Европу, где обретается и сейчас, переменил род занятий — теперь он охотится за охотниками на ведьм. Точнее, золотко, мой брат составляет список головных антикоммунистических организаций для компании «Голливудские халтурщики в изгнании, инкорпорейтед». А вышеупомянутые сто долларов — плата за молчание. Золото Москвы. И я — ее мюнхенский наводчик.
— Сто долларов — большие деньги, — сказала Милли. — А Пегги об этом знает?
— Пегги его достала, — сказал Малкольм.
— А вдруг Пегги надоело, что Ники то и дело норовит подцепить каких-то немецких бродяг? Что, если Пегги, — обратилась она к Ники, — уже подустала от твоих выходок…
— Да ладно, — сказал Ники, автобус тем временем остановился. — Заглянем в «Американский дом», посмотрим, как там и что.
В креслах, расставленных по просторному вестибюлю клуба «Американский дом», развалились солдаты, из музыкального автомата несся вопль какого-то вахлака:
Эге-гей, пусть все на тебя плюют,
А я, я, я, я тебя люб-люб-лю…
Троица остановилась перед картонной фигурой вахлака — рекламой праздника с танцами на сельский манер. В пятницу вечером, сулил плакат, выступят «Пэппи Бернс тьюн твистерс». Другой плакат, на стене над справочной, гласил:
ДАХАУ
Автобус уходит по субботам в 14.00.
Посетите замок и крематорий.
Троица, миновав вестибюль, прошла в буфет.
— Куда подевался Ники?
Малкольм огляделся.
— Не иначе как наверху, играет в пинг-понг.
Они поднялись наверх, но Ники там не нашли, обнаружился он в углу буфета — пил пиво с каким-то немцем.
— Познакомьтесь с Эрнстом, — сказал Ники.
У Эрнста было худое, невозмутимое лицо. Жесткие голубые глаза смотрели внимательно. Настороженно. Будь он одет иначе, его можно было бы принять за человека, мнящего, что он снизошел до работы ниже своего достоинства, но никакой работы у него явно не было. Вместе с тем он не казался ни ушлым, ни опустившимся. Это (как шанс подружиться по-настоящему) и привлекло Ники поначалу. Потому что Ники, куда сильнее остальных, ощущал, какую неприязнь вызывает его форма. И не хотел, чтобы в нем видели всего лишь солдата оккупационных войск.
На Эрнсте была американская солдатская куртка, перекрашенная в синий цвет, под ней на удивление чистая белая рубашка с расстегнутым воротом. Мешковатые, черные брюки без отворотов, тоже армейского образца, были позаимствованы у какой-то другой армии, скорее всего у русской, а вот коричневые мокасины уж никак не армейские.
— Эрнст из Восточной Германии, — сказал Ники. — Направляется в Париж.
— И что его здесь держит? — спросил Малкольм.
— Нет денег. — Эрнст говорил тихо и, при сильном акценте, неожиданно бегло, как по-американски, так по-русски, французски и английски. Язык он перенимал у солдат. — И документов нет.
— Надо спятить, чтобы бежать из Германии, — сказал Малкольм, его толстая шея налилась кровью. — И впрямь спятить.
— Кончай, — сказал Ники.
Но Малкольм надвинулся на Эрнста.
— Моя фамилия Гринбаум, — сказал он. — Г-Р-И-Н-Б-А-У-М.
— Ты это брось, — сказал Ники, — он же ребенком был тогда.
— Ребенком, как же. — Малкольм снова повернулся к Эрнсту: — Ты воевал?
— Да. В последние недели.
Малкольм улыбнулся победоносно и испуганно разом.
— Пари держу, ты из семьи видных антифашистов…
Эрнст отвел глаза.
— Я не хочу с тобой ссориться, — сказал он. — Я ничего не имею против…
— Против евреев, так, да? Как благородно с твоей стороны.
— Я не антисемит, — сказал Эрнст.
— Пожми ему руку, — сказал Малкольму Фрэнк. — Ну же!
— Да ни в жизнь.
— Я состоял в Коммунистическом союзе молодежи, — предпринял еще одну попытку Эрнст. — Там было много евреев.
— А по мне так коммунисты еще хуже антисемитов, — сказал Малкольм.
Фрэнк отошел — разговор был ему неприятен, — опустил монетку в музыкальный автомат, пригласил танцевать густо накрашенную девицу, сидевшую в компании троих мужчин. Малкольм заказал выпивку на всех и отвел Ники в угол.
— Не нравится мне этот немчик, — сказал он. — Я рассчитывал, оторвемся втроем, потом, глядишь, подцепим каких-нибудь Schátzchen [25].
У Малкольма сзади на шее прорвался чирей, он бережно ощупывал повязку. Его быстрые черные глаза умоляюще смотрели на Ники.
— Будь другом. — Он хлопнул Ники по спине. — Давай отвяжемся от него и умотаем к Пегги.
— Никто тебя не держит, хочешь идти на вечеринку к Пегги — иди.
— Но это же твой день рождения. Вечеринку устраивают для тебя.
— Пей свое пиво, приятель. И, бога ради, не задирайся.
В баре, хоть и не забегаловке, но невысокого пошиба, пахло горелым маслом. Мишура над зеркалом запылилась. Тут ошивались продавцы, конторские служащие, мелкие торговцы. Сплошь немцы, все на одно лицо. Были тут и еще девушки, но солдат, кроме них, не было. Фрэнк притиснул девушку к себе, она хихикала и скидывала его руку со своей груди — мужчины в баре прислушивались к их разговору, не сводили с них глаз.
Один из троих амбалов с злющими глазками подошел к Эрнсту, схватил его за руку. Эрнст напрягся, убрал руку в карман. Малкольм смотрел на него во все глаза.
— Уведи их отсюда, да побыстрей, — сказал амбал. — Эта девчонка с нами.
Эрнст сразу раскусил, что это за тип, и охотно полез бы в драку, но, вспомнив, что у него нет документов, вспомнив убогие ниссеновские бараки, нуднейшие лекции о демократии для беженцев в Сандбостельском лагере [26]— все, что снова ждет его, попади он в полицию, решил, что затевать драку никак не стоит.
— Ладно, — сказал Эрнст. — Но пусть сначала допьют.
И четверка оставила подвал. Фрэнк и Малкольм ушли вперед.
— У немчика под курткой финка, — сказал Малкольм.
— Ты что, думаешь — быть беде?
— Нет, если предупредить Ники.
— Ники и слушать тебя не станет. Ты что, не знаешь Ники?
Четверка долго брела по узким унылым проулкам Старого города, по обеим сторонам которых теснились бары, церкви, бордели, и уже в сумерках вышла наконец на более просторные и многолюдные улицы Мариенплац [27]. Здесь вот уже несколько лет и днем и ночью шла работа — восстанавливали кварталы, практически стертые с лица земли союзническими бомбардировками. Неделя за неделей Мюнхен возрождался и поднимался все выше и выше. Тут леса разбирали, там строили. Лицо города менялось день ото дня, отчего казалось, что жизнь в нем кипит, но Ники в этот бум не очень-то верил. Повсюду с занятым видом сновали хозяева, сновали рабочие, однако новые магазины на Театинерштрассе производили эфемерное впечатление карнавальных балаганов, времянок: ведь шапито — не ровен час — могут за одну ночь разобрать и увезти из города. Мужчин зрелого возраста почти не встречалось. В кафе сидело слишком много женщин без спутников. В такие дни ни во что не веришь. Ники это ощущал, Эрнст — знал. Когда они пересекали Штахусплац, Эрнст сказал: