— Выброси все из этого холодильника, — сказал Эрленд. — Решительно все! Лучше еще раз съездим в магазин. И вытащи вилку из розетки, пусть разморозится.
— Запечатанный пакет молока можно, наверно, оставить?
— Нет. Раз он стоял в этом холодильнике.
— К тому же у нас похмелье… С трудом могу представить себе более неподходящий для такой работы день.
— Да уж, день бьет все рекорды. Хорошо, я хоть немного проблевался. И это были последние звуки, которые она слышала. Ее сын-гомосексуалист, блюющий красным вином и коньяком.
Он захохотал. Это был полный абсурд, всего лишь несколько дней назад она, Турюнн, стояла на кафедре в пригороде Осло и читала доклад об иерархии в стаях животных семейства псовых.
— За это мы, черт возьми, должны попасть в рай, — сказал Эрленд. — Красные ковровые дорожки и бесплатный бар.
— Я безумно рада, что ты отправился со мной, дядюшка.
— Ну-ну, я же фактически блудный сын. Может, Тур забьет ради меня какую-нибудь молодую и нежную свинку.
Маленький бойлер на кухне вскоре опустел, они поставили на плиту две кастрюли с водой. Это вам не привычная уборка, когда еле видна разница между до и после, их работа была похожа на рекламный ролик, где тряпка оставляет белые полосы на черном.
— Есть еще бойлер в ванной, — сказал Эрленд. — Пойду схожу туда, глядишь, мы обойдемся и без успокаивающего.
— Твой отец уже лег, как ты думаешь?
— Очень может быть. Старики ложатся, когда им надоедает сидеть.
Маргидо позвонил, когда она возила шваброй по потолку над плитой. Над ней не было вытяжки, жир сходил черно-оранжевыми колбасками. Она подошла к телефону, не снимая перчаток, дырочки в низу трубки были темно-коричневые, почти полностью забитые грязью. Эрленд занимался шкафами и заполнил мешок для мусора пустыми банками из-под сметаны, бутылками и прочей упаковкой, а также большим количеством сыпучих продуктов и полупустыми пакетами муки.
Маргидо звонил из больницы, он уточнил, туда ли попал.
— Да, это Турюнн, я ведь представилась.
Вот как, она, значит, там. Тогда ему надо поговорить с Туром, решить, как все организовать.
— Он сейчас в свинарнике. Ему нехорошо. Попросить его перезвонить?
Срочности не было. Конечно, до Рождества организовать похороны невозможно, в лучшем случае в четверг, на третий день после Рождества, и платить ничего не надо, пусть она так и передаст Туру, потому что Тур боится тратить деньги, а теперь еще и перестали платить пособие на похороны, но он об этом наверняка не знает. Все расходы оплатит Маргидо. А некролог он поместит в газете уже завтра, у него там есть знакомые. Как она думает, чего хотят Тур и Эрленд?
— В каком смысле?
Что они хотят, чтобы было в некрологе? Стихотворение, может быть.
— Я уверена, они предоставят вам решать.
А как насчет прощания в больничной часовне сегодня вечером? Тур захочет?
— Я попрошу его вам перезвонить.
Она стояла, прижав к уху резиновую перчатку, и думала о его словах, что, мол, ей не понравится в этой семье. На прощание она сказала:
— Мы тут с Эрлендом прибираемся.
Эрленд тоже там?
— Здесь все так запущено, — ответила она. — Кто-то же должен…
Он прервал ее, спросив, надолго ли они останутся.
— Откуда мне знать? — сказала она. — Все совершенно… Она же только что умерла! Может, и вы приедете?
Он не собирался. Не сегодня. Но, конечно, они должны собраться все вместе в ближайшие дни и продумать церемонию.
— Вы не хотели приезжать. Ваша мать умерла, а брат… И когда… ваши родственники в отчаянии, то надо…
Ей следует успокоиться. Она ведь ничего не знает. А у него нет времени на долгий разговор.
— И у меня тоже, — сказала она и повесила трубку.
Эрленд стоял на коленях перед холодильником и смеялся.
— Телефон загажен, — сказала она. — Надо его отключить и оттереть.
* * *
Ужас не в том, что ее больше нет, а в том, что она его к этому совсем не подготовила. Не говорила, что чувствует себя старой и несчастной. Хутор был не его, и непонятно теперь, что из этого всего выйдет. Послать всех свиней на бойню сразу после Рождества? Продать? А что ему делать, где жить? И Турюнн решила переночевать, теперь она сама захотела, а его это совсем не радует. Что она обо всем этом думает? А Эрленд? Что ему здесь надо? Он больше не хотел пить. Надо поговорить с Маргидо. Не переодев комбинезона и не сняв сапог, он пошел в дом звонить.
Он стоял в дверях кухни и не верил собственным глазам. Они затеяли уборку. В материных парадных передниках. Два больших мешка, набитые мусором, стояли посреди кухни. Он заметил пакеты с мукой и банки из-под сметаны сверху. Занавески они сняли, из окон лился свет.
— Что это вы надумали? Не надо выбрасывать ничего из маминого…
— Надо, — отозвался Эрленд. — Здесь все ужасно запущено. Сплошной хлам.
— Мы же поддерживали тут порядок! И я тоже, когда мама попала в больницу.
— Значит, тебе пора носить очки, — сказал Эрленд.
— Как же так… не успела она умереть!
— Но мы собираемся здесь пожить, — ответила Турюнн. — Поэтому надо…
— Вам нечего здесь делать!
Он пошел в контору, Турюнн за ним, он тяжело опустился в кресло, она встала перед ним, держа в руках капающую тряпку.
— Маргидо звонил.
Она передала, о чем он говорил, что он покроет все расходы и что спрашивал, хотят ли они устроить прощание вечером в часовне.
— Нет. Мы же все ее сегодня видели. Я позвоню ему и скажу.
— Твой отец ее не видел.
— Ему и не надо.
— Может, ты его хотя бы спросишь? Чтобы он мог сам решить? — предложила она.
— Нет, он не сможет. Он не перенесет этого.
Он понял, что она проглотила его оправдание, поверила. Она продолжила:
— Знаешь… здесь будет красиво! Мы не выбрасываем хорошие вещи, только старый мусор. Купим все новое, и Эрленд говорит, тут полно чистых полотенец и прихваток в шкафу. Мы поживем здесь и поможем тебе.
— Не обязательно же менять все! И занавески… Они всегда здесь висели. Она же только что…
— Занавески мы замочили. Повесим их потом обратно. Погладим и повесим. Все будет как раньше, только чище. Еще мы купили поесть.
— Вот как. Значит, занавески не…
— Нет. Мы их обязательно повесим обратно. Чистыми и красивыми.
Он уловил в ее голосе покровительственные нотки, она разговаривает с ним, будто с ребенком, а сама — взрослая — повторяет и успокаивает.
— А почему тебя так волнуют именно занавески?
— Нет. Я только…
Как ей объяснить, что они всегда сидели перед этими занавесками, он и мать, говорили о погоде, приподнимали занавеску, чтобы взглянуть на термометр или на двор, на выпавший снег или на дождь, на вечерние тени, проплывавшие мимо дерева на дворе, и пили кофе, и перекусывали чем-нибудь сладеньким. А теперь окно какое-то голое, квадратное… Они здесь всегда висели.
— Мы часто там сидели. Мы с матерью, — сказал он.
— За столом у окна?
— Да.
— Болтали, и вам было хорошо?
Ему вдруг стала неприятна снисходительность в ее тоне, захотелось вытрясти ее из этой роли, снова оказаться старшим. Горе касалось только его.
— Говорили обо всем на свете. Мать часто рассказывала про войну, — ответил он.
— Ну да, так, наверное, со всеми, кто ее пережил. Я могу это понять.
Он снова ее полюбил, она ведь могла сказать, что все старики никогда не забудут войну, но не сказала.
— Она много знала, следила за событиями. Гитлер хотел построить здесь огромный город. На пятьдесят тысяч домов и самую большую в мире военно-морскую базу, — продолжил он.
— Здесь? Врешь.
— Не вру, нет. Они еще посадили деревья, немцы. Берлинские тополя, которые привезли с собой. Чтобы не тосковать по дому. Рассадили их повсюду. Но это не помогло.
— Они умерли?
— Нет. Выросли и стали огромными. Когда немцы уходили, стояла жаркая весна.
— И об этом вы с ней говорили, — сказала она.