Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Панька сидела с мамой, впереди. Мама обернулась и поманила: «Хорошие цветы». – «Хорошие, хорошие», – Панька кивала.

Пытаясь справиться со страхом, Маша приблизилась и заглянула в Панькины глаза: ей казалось, в них должно остаться страшное, вывшее в горле. То, что билось о деревянный край.

Поволока робости подергивала Панькины веки. Ее глаза были пусты.

Сидя за маминой спиной, Маша прислушивалась: мама с Панькой обсуждали кухонные дела: картошка начищена, осталось только поставить. Это надо сделать сразу. А потом заправить салаты и – все остальное.

Стол накрыли в родительской комнате. Отец откупоривал бутылки, мама с Панькой носили полные тарелки. Татка крутилась под ногами – помогать.

Подойдя к окну, Маша приподняла штору. Бумажка, забытая на подоконнике, хрустнула под рукой. Маминым праздничным почерком на ней были написаны закуски. «Праздник, конечно, праздник», – она усмехнулась и сунула в карман.

Во главе стола стояла пустая тарелка, а рядом – полная рюмка, накрытая куском хлеба. Мама объяснила: так надо. Это прибор для покойницы.

На место, занятое умершей Фроськой, Маша старалась не смотреть.

Отец поднялся и заговорил о земле, которая должна стать пухом. Мама сказала: «До дна, до дна». Панька выпила и отставила пустую рюмку.

Маше показалось: Панька ест с удовольствием. Во всяком случае, пьет наравне с мужиками. Руки, скрюченные вечной стиркой, цепко держали рюмку. Поднося ко рту, Панька облизывала край. Темный румянец проступал сквозь морщины. Маша смотрела и отводила глаза.

Что-то новое пробивалось в Панькиных чертах, словно смерть, изменившая лицо покойной, коснулась и ее дочери. С каждой минутой Маша все больше убеждалась в том, что Панька молодеет на глазах. Материнская смерть разглаживала ее морщины, пьяным весельем наливала глаза. Прежде словно подернутые пеплом, они живо перебегали с одного с другого.

– Ничего, – отец налил по последней, – как-нибудь проживем.

Панька вспыхнула и закивала согласно.

За чаем Иосиф рассказывал институтскую историю, и пьяненькая Панька прислушивалась весело и внимательно, словно понимая.

– Кстати, – Иосиф обернулся к Маше, – красивые цветы. А я, дурак, вчера еще думал, а потом – забыл… – он покачал головой и посмотрел на Паньку сокрушенно.

– Да, правда, – мама вспомнила. – Где ты их взяла? Я смотрела, бабок-то вроде не было…

Покосившись на пустую тарелку, за которой сидела мертвая Фроська, Маша поглядела в Панькины молодеющие глаза:

– Из урны. Одна женщина опоздала и оставила. Сунула в урну. А я подобрала.

– Как-как? – отец замер.

Панька хлопала пьяненькими глазами.

– А что? Разве вы, баба Паня, никогда не подбирали чужого?

– Машенька, как же ты?.. О, господи… – мама поднесла пальцы к губам.

– Мария, неужели… – отец замолчал, не договорив.

Родители обращались к ней как к маленькой. Снова взялись воспитывать.

– Ага, – Маша кивнула. – Вы еще вспомните про десять заповедей. Как там?.. Не произноси ложного свидетельства. Да, вот еще: не укради. Звучит заманчиво. Только, если я, конечно, не путаю, Моисей получил их после египетского плена. А не в процессе, – она посмотрела на Иосифа.

Брат сидел, опустив голову. Короткая виноватая улыбка скользнула по его губам.

– И правильно, и правильно, – Панькины губы шевельнулись, защищая. – Моисей-то, конечно… И правильно. Чай, небось, не украла. Сами, сами оставили, чего ж добру пропадать. Ничего, – она махнула рукой, – бабушка Фрося не обиделась. Ну и что – из урны! Главное, красивые!

Пряча глаза, родители вставали из-за стола.

За дверью звякала посуда. Маша сидела на подоконнике, обхватив руками колени. Татка пробралась на цыпочках и улеглась. Маша вспомнила взгляд брата: его виноватую улыбку. Темный стыд поднимался к щекам, бередил паучий укус. Она думала о том, что совершила подлость. Проклятый укус наливался жаром, чесался и ныл.

Ступая на цыпочках, Маша прошла сквозь родительскую комнату и подкралась к соседской двери. Дверь была приоткрыта. Не решаясь постучаться, она приникла к щели.

Полумрак озарялся светом. В углу, под темными иконами, Панька стояла на коленях, бормотала, шевеля губами. Панькин голос был прерывистым и неверным. Водка, бродящая в крови, мешала выговаривать слова.

Маша стояла, прислушиваясь. Вид согбенной старухи будил непонятную робость, которую она не могла побороть. Маша хотела отступить, но Панька вдруг выпрямила спину и, опершись о пол костяшками пальцев, заговорила увереннее и громче.

Призывая Бога, она жаловалась на свое новое одиночество, которое придется доживать среди чужих. Дождавшись ночи, повторяла все то, о чем выла над материнским гробом, но теперь тихо, едва слышно – смиренно. Обращаясь то к Богу, то к матери – словно мать, встав из-за праздничного стола, уже добралась до неба, – называла себя горькой сиротинушкой, оставленной доживать. Слова, сказанные смиренно, наливались безысходностью. Машино сердце страдало и ежилось. Старуха заворочалась и уперлась ладонями в пол. Стоя на четвереньках, Панька заговорила громким шепотом. Каждое слово, посланное в небо, долетало до Машиных ушей.

Она шептала о том, что осталась с жидами: только и ждут ее смерти, зарятся на третью комнату. О стираных простынях, которые они украли, о том, что с ними не сладишь, потому что они всегда хитрее, придется хитрить и подлаживаться, уж она-то знает их жидовскую доброту…

Оплывающая свеча, криво прилепленная к блюдцу, освещала Панькин угол. Над комодом, перед которым ползала Панька, висели маленькие иконы. Жалкий свечной язычок тянулся к ним снизу, но Маша смогла разглядеть: Панькины иконы были бумажными. Не иконы – цветные картинки, репродукции, пришпиленные к стене канцелярскими кнопками. Там, где кнопки упали, бумага завилась с уголков.

«Рисованный, – Маша думала, – такой же бумажный и грубый, если он соглашается слушать такие слова… Отец говорил: для них Сталин – бог. Великий и бессмертный. Сказал: сначала – немцев, потом – евреев… Не успел – сдох. Все умирали, миллионами, а они стояли и слушали: давление, сахар, моча… Панькин бог – такой же. Пусть они все сдохнут. А я – как папа. Буду танцевать…»

Комод, занимавший глубокий простенок, давил неподъемной тяжестью. Ножки, отлитые в форме львиных лап, темнели на зашарканном полу. Почти не таясь, Маша осматривала комнату. Взгляд скользнул под диван. Диван покоился на таких же львиных лапах.

Старуха, стоявшая в углу на коленях, заворочалась, пытаясь подняться.

«Сволочи! Всё у них – немецкое», – Маша отступила и закрыла дверь.

Глава 4

1

Два месяца, прошедшие с Фроськиных похорон, вместили множество дел. Сперва – курсовик по «Технологии отраслей». Вооружившись счетной машинкой, Маша сидела вечерами, заполняя бессмысленные графы. Справившись с собственным, она взялась за чужие: девочки из группы попросили помочь. Столбики цифр, не имевшие в ее глазах ни цели, ни смысла, заглушали подспудный ужас: с каждым днем приближалась зачетная неделя, за которой маячила сессия. Мысль о предстоящих экзаменах ложилась тенью на близкие новогодние праздники. Резоны не помогали: холодный ужас подступал к сердцу, стоило подумать о том, что снова ей придется войти в аудиторию и вытянуть билет.

Во сне являлся какой-то будущий экзамен, который они сдавали вместе с Валей. Сидя за партой, Маша пыталась вспомнить ответ на второй вопрос. Попытки заканчивались провалом. Самое страшное заключалось в том, что вопроса вовсе и не было, по крайней мере, он не был написан: на билете, который Маша вытянула, значился пробел.

Просыпаясь среди ночи, Маша испытывала смешанное чувство тоски и облегчения: экзамен оставался по ту сторону яви. Лежа во тьме с открытыми глазами, она вспоминала свою конспиративную историю, и сонный ужас сменялся страхом неминуемого разоблачения. Кто-то – его лица она не видела – входил в лекционную аудиторию, чтобы раскрыть перед всеми ее лживое личное дело.

17
{"b":"162002","o":1}