С Яной мы перезванивались каждый час. Нам казалось, это – не с нами. Танки на подступах к городу. Прямая трансляция. Шепотом в трубку: «Надо идти».
Ему я не звонила. Так уж сложилось.
Работа, общие интересы… Встречались раз в неделю. Его друг дал ключ от комнаты, в которой никто не жил. Первые годы страдала, надеялась, что все изменится. Потом, конечно, привыкла. Научилась об этом не думать, выбрасывать из головы. Иногда накатывало презрение. Уже не вспомнить: то ли к себе, то ли к нему… Во всяком случае, к своей жизни.
Под утро он прорезался сам: «Конечно, надо идти. Только… – шепотом в трубку, – понимаешь, Лиличка слегла. Всю ночь не отходила от телевизора. Насмотрелась всех этих ужасов. Кошмар (я прижимала к уху трусливый шепот), шла по коридору, а тут – танки. Посуда – вдребезги! И чашки, и чайник…»
Лиличка. Дым табачный воздух выел… Мне нечем дышать. Моя память отравлена цитатами. Я думаю: это не я, другая женщина. Ухо, прижатое к трубке, загорается тусклым пламенем.
Женщина, похожая на меня, не бросает трубку. Она помнит русскую пословицу: Бог терпел и нам велел.
За окном предрассветная мгла. Сама она никогда бы не решилась. Но сейчас она оденется и выйдет в пустую улицу. Ее дочь в пионерском лагере. В этом смысле у нее развязаны руки. Она не станет сидеть, их сложа. Она умеет анализировать идиомы. Этому ее научили еще в институте. Сложенные руки похожи на связанные…
Но тут мне позвонила свекровь.
– Таня! – обычно она не звонит. – Ты должна поехать за Сашей. Нельзя, нельзя оставлять ребенка в лагере. Ты меня понимаешь? Конечно, это совсем другое дело, но так уже было, – шепотом, в трубку, – в начале войны.
Родители отправили ее в пионерлагерь. Не верили, что враг прорвется к Ленинграду.
– Танечка, – голос свекрови дрожит. Паника, посеянная прошлым, прорастает в ее сознании. – Ты просто не знаешь, не можешь помнить, а я… – Их вагон разбомбили. Те, кто остался в живых, шли по шпалам, до самого Ленинграда. – Я не могу, не могу послать Владислава. Мой сын болен, лежит с температурой. Тридцать восемь и шесть. Я говорю, ну куда, куда ты такой? А он: я должен, должен… Ты же знаешь, когда он волнуется, всегда заболевает…
Очень правильная привычка. Ему ли, спецу по декабристам, не знать.
– Ну, хочешь, – ей очень страшно, – я поеду с тобой. Я бы и сама, но, боюсь, не дойду. Они говорят, танки. А вдруг… а вдруг придется пешком?
У нее больные ноги. Ей кажется, ее внучке тоже придется идти по шпалам, под бомбами, до самого Ленинграда…
Пикантность в том, что панику сеет не кто-нибудь, а она сама, несгибаемая коммунистка, преподаватель истории КПСС. Всю жизнь проработала в Кульке. Студенческий юмор приводил ее в бешенство: «Я работаю в Институте культуры». Родной сын хихикал: «В смысле, ее светлой памяти».
У моей свекрови свои боги. Бородатая троица, висящая над изголовьем. И еще один, тайный, осыпанный следами оспы. Первое время я ее побаивалась: свои мысли свекровь излагала так, будто цитировала родимый учебник. На мое счастье, ее боги не оставили скрижалей, на которых содержались бы тезисы о том, как следует мыть пол.
Когда она заводила коммунистическую волынку, ее сын отмахивался: «Чур меня!»
«Сталин спас страну! Если бы не он, кем бы вы были? Немецкими рабами! Это он организовал эвакуацию. Вывез детей!» Сын стонал: «Ну каких детей! Твоя мать работала в райкоме». – «А Танечкиных родителей?!»
Самое интересное, что это – правда. Моих эвакуировали с детдомом. Мама говорила: последним поездом, в сентябре.
Ее внучке надеяться не на кого. Эти болтуны не спасут.
– Не волнуйтесь, Анна Витальевна, – мне не пристало разбираться со старухой. Какое мне дело до студентов, которым она засирала мозги? – сейчас соберусь и поеду.
– Карту, – свекровь торопится, – возьми какую-нибудь карту. Мало ли, перекроют дороги, придется идти в обход. В обход.
Я вздыхаю:
– У меня нет карты, только атлас.
– Ничего, – она находит выход, – ничего, возьми и вырви… вырви лист.
За ребенком я поеду завтра. Один день не имеет значения.
Хмурые пассажиры играли желваками. Бог, воспрянувший в языческих душах, отказывался терпеть. На лицах – следы бессонной ночи. Друг на друга поглядывали украдкой: то ли на площадь, то ли – пролетарии, на раннюю смену. Поди угадай…
Толпа давилась у эскалаторов. Те, кто назначил встречу, не встретились. Остальные – тем более. Так уж сложилось.
В разгар революционных событий транспорт, как водится, бездействовал. По Невскому мы шли пешком. Воздух дрожал от тайного ликования, светлого, как звездная пыль. Прошлая жизнь кончена. Сложилось, но больше не сложится. Мы шли, чтобы вырвать себя из прошлого – как слежалые листы.
Можешь выйти на площадь, смеешь выйти на площадь – в тот назначенный час?
Милиция жалась к стенам. Книги, замерзавшие в холодильниках, оттаяли, как кусок мяса. Литература обрела очертания плоти. В назначенный час мы все-таки вышли – вытекли, как вода, из всех щелей. Те, кто вышел, были заодно. Глаза светились решимостью. Решились и вышли. Но там, в самой глубине – а может, мне это просто кажется, такая аберрация памяти, – каждый бился не только за общее. Еще и за свое…
За аркой Главного штаба плескались волны. Выпей море, Ксанф! Вот он, наш эзопов язык. Это мы давили по капле, растаскивали на цитаты. Это нас, это нас Господь сподобил, пока другие разлеглись, как пласт…
Чего только мы не бормотали, когда шли по Невскому к площади, не оглядываясь по сторонам…
«Танки не выступили! Они не посмеют!» На трибуну, с которой согнали соек, подымались новые вожди. За их спинами чернели ажурные створки. Моряки Балтики, протрезвевшие революционные матросы, ссыпа́лись с оседланных ворот.
Справа – фасад Артиллерийской академии. Окна смотрят на площадь. Сейчас они выкатят орудия, чтобы дать залп по мозгам… «Наша цель – коммунизм!» У тех, кто пришел на площадь, – другие цели. Двести тысяч глаз следят за слепой стеной.
От рамы к раме, перекидывая с рук на руки, тянут тряпку, похожую на белый флаг. Он падает, разворачиваясь буквами: «Армия с вами!» Море вздувается ответным криком: «А-а-а!»
Под аркой Главного штаба развешаны карикатуры. Милиция не срывает – смеется вместе с народом. «Вон этот, как его… Помнишь, подтирал сопли…» Море отступает, растекаясь ручьями. Входит в берега. «Здорово! Теперь-то всё-ё подотрут…»
Эти, подтиравшие сопли, проиграли. Потому что не тянули на идолов. Идолом стать непросто – надо иметь харизму. Харизматическую решимость пролить чужую кровь.
За дочерью я съездила на другой день. Бред: шла от станции и прислушивалась к пустому небу. Не налетят ли самолеты… Запах кашки и свежего сена. Так пахло мое летнее детство. Если бы не эта история, наверное, я никогда бы не вспомнила, что в детстве боялась самолетов. Маленькой прислушивалась к далекому вою: почему мне всегда казалось, что начинается война?..
«А тебе?»
Несостоявшийся декабрист выздоровел через неделю, явился нас проведать. «То же. Во время Карибского кризиса. Знаешь, мы с ребятами даже чертили карты. Прикидывали, откуда они прилетят. Американские атомные бомбардировщики. Выходило, что легче всего – со стороны Японии. Вот идиоты! – Он недоволен своей декабристской историей. – Ты уж прости. Мать – старый человек. Я правда лежал пластом. Ну что я мог сделать – уперлась: поеду и поеду».
Во всяком случае, мог позвонить сам.
Не Европа
Политические дебаты закончились: курилка обсуждала рыночные цены. Остряки с кафедры русской литературы уныло цитировали реабилитированного классика: и почем теперь фунт слоновьего мяса? Шутка не встречала поддержки: месячной зарплаты хватало килограмма на три.