Смолистой головешкой в поле
Поток горящих искр бросаешь.
Горишь, не зная: добудешь волю,
А может, вовсе потеряешь.
Чем станешь? Пеплом и золою,
Что буря разметет по свету?
А вдруг в золе блеснет зарею
Алмаз, как знаменье победы?
Хелмицкий догадался, что это строки какого-то известного поэта, но какого — понятия не имел. Прочитав еще раз стихотворение, он повторил вполголоса: «Чем станешь? Пеплом и золою, что буря разметет по свету?»
Что же этот неизвестный юноша оставил после себя — золу и пепел?
Он стоял, опустив голову и сунув замерзшие руки в карманы пальто, и только некоторое время спустя понял, что, думая о покоившемся под этой плитой человеке, думал, в сущности, о себе. «Чем станешь? Пеплом и золою, что буря разметет по свету?» Хелмицкий никак не мог отвести глаз от этих слов. Наконец он заставил себя отойти от могилы и, пробираясь среди тесно сгрудившихся крестов, все повторял вполголоса это двустишие. Аллейка вывела его на другую, такую же узкую, в конце которой виднелась красная кирпичная стена. Там кладбище кончалось. Деревья здесь росли уже не так густо, и было просторнее. Ветер улегся, и на открытом месте было так же тихо, как под деревьями. От земли после ночного дождя тянуло свежестью и сыростью. Серый денек постепенно прояснялся. На затянутом тучами небе там и сям виднелись просветы.
Заметив в стороне маленькую скамеечку, Хелмицкий сел. За красной кирпичной стеной в туманном воздухе, точно три зеленых облака, рисовались купы каштанов, далеко отстоящие друг от друга. Там громко каркали вороны. Но вот их, видно, кто-то спугнул, и они с пронзительным криком взвились вверх. Покружили в вышине и черной, гомонливой тучей опустились на дальние деревья.
Хелмицкий устал, но на месте ему не сиделось. Тревога гнала вперед. Он встал и пошел дальше, к кладбищенской стене, а когда повернул обратно, было уже около двенадцати. Ускорив шаг, он снова очутился на главной аллее. Здесь было по-прежнему пусто. Он перешел на другую сторону кладбища и внезапно остановился — захотел повторить то двустишие, но запнулся. В памяти осталось несколько бессвязных слов: пепел, зола, буря… Он твердил их шепотом, пытаясь соединить между собой, но они, потеряв рифму, порознь вертелись в голове. Он уже хотел повернуть назад и отыскать ту могилу, но вдруг послышались отдаленные звуки оркестра. Хелмицкий долго стоял без движения, ощущая свинцовую усталость во всем теле, как вчера, когда, провожая Кристину, неожиданно увидел Щуку. Музыка приближалась, и можно было уже различить торжественно-неторопливую мелодию траурного марша. С трудом сгибая в коленях одеревеневшие ноги, он медленно пошел по главной аллее. В начале ее, возле кладбищенских ворот, толпились люди, и он сразу заметил в толпе мундиры милиционеров.
Прислонясь к стволу липы, он сдвинул шляпу на затылок и ощутил ладонью капли холодного пота на лбу. Оркестр приближался медленно, и звуки похоронного марша, постепенно нарастая, вливались в тишину кладбища. Закрыв глаза, Хелмицкий больше не сопротивлялся упорно, неотступно преследовавшей его мысли, которую он до сих пор гнал от себя. Это он, своими руками, убил этих двух людей. Он хотел убить не их, а другого. Но какое это имеет значение? Бессмысленность и нелепость делали это преступление еще более чудовищным. Он не находил себе оправдания. Все было против него. Товарищество, о котором говорил Анджей? Или верность долгу, вопреки всему, даже здравому смыслу? Нет, он чувствовал: не эти узы и обязанности — мерило справедливости, а нечто более тонкое и стойкое, заложенное в человеке. И вдруг его охватил ужас. Как он без содрогания мог ночью обнимать Кристину, а днем смотреть ей в глаза, болтать как ни в чем не бывало и чувствовать себя счастливым? Как у него хватило смелости признаться ей в любви? До сих пор в нем как бы одновременно уживалось несколько человек: убийца, верный товарищ, возлюбленный случайных подруг. Начать новую жизнь? И он впервые ясно ощутил, что жизнь у человека одна. Нет прежней и новой жизни. Ничто бесследно не проходит, и ничего из жизни не вычеркнешь. Что же из этого следует? Ни разу за все последние дни, даже в самые тревожные минуты, Кристина не казалась ему такой далекой и недоступной. Значит, он полюбил, чтобы благодаря любви потерять все, чем ей обязан? Он почувствовал, что запутался: какое-то самое важное звено, соединяющее воедино все противоречия, ускользало от него, а внутренний голос, которому он верил, звучал недостаточно громко и убедительно.
Голова колонны, должно быть, подошла к воротам, потому что звуки траурного марша уже свободно и величаво плыли над кладбищем. Столпившиеся у ворот люди расступились, и в рядах медленно и мерно шагавших железнодорожников блеснула медь. Вступив на кладбище, оркестр смолк. Воцарилась тишина. Только где-то рядом одиноко и жалобно попискивала какая-то птичка. В наступившем молчании похоронная процессия огромной, черной рекой вливалась в главную аллею. Показались знамена, за ними еще и еще. И вот уже целый лес знамен вырос над темным людским потоком и, сияя пурпуром, поплыл в вышине.
Хелмицкий отступил к могилам и машинально снял шляпу. Процессия двигалась по аллее очень медленно.
Слышалось равномерное шарканье ног. Впереди шел оркестр железнодорожников, за ним депутации рабочих с венками, потом представители молодежи. И знамена — целый лес знамен, а под их алым пологом — безмолвные, насупленные люди. Суровые, усталые лица. Старики. Молодые. И наконец — два громоздких деревянных гроба, покоившиеся на плечах рабочих. За гробами — кучка мужчин и женщин, родственников убитых, а за ними — бесконечная толпа народу.
Хотя Хелмицкий стоял довольно далеко, он сразу различил плечистую, грузную фигуру Щуки. Он шел в первом ряду, сгорбившись, опустив глаза и тяжело опираясь на палку. Но тут же его заслонили другие.
Голова колонны свернула в боковую аллею. Не дожидаясь, пока пройдут все, Хелмицкий пошел напрямик в том же направлении. Убитых должны были хоронить в конце кладбища. Когда он вышел из-за деревьев на прогалину, гробы, высоко поднятые над головами, приближались к приготовленной яме. Вокруг нее широким полукругом стояли красные знамена. Держа шляпу в руке, он подошел поближе. От кладбищенских ворот наплывали сюда все новые и новые толпы. На дорожке они уже не умещались и, растекаясь по сторонам, молчаливым, угрюмым кольцом обступали могильную яму. Щуку Хелмицкий потерял из виду, зато перед ним все время маячили два гроба, медленно подвигавшиеся вперед. Издали было похоже, будто их несет вся толпа.
Он уже хотел нырнуть в нее, но почувствовал на себе подозрительный взгляд стоявшего рядом милиционера.
Хелмицкий растерялся, но лишь на мгновенье.
— Кого хоронят? — вполголоса спросил он, подходя к милиционеру.
Тот, простой рабочий парень с виду, еще раз внимательно окинул его взглядом и, должно быть, приняз за приезжего, ответил хриплым голосом:
— Жертв фашистских извергов.
Хелмицкий кивнул и отошел в задние ряды. Там стояли рабочие — кряжистые, угловатые, плохо одетые. Их простые, даже несмотря на загар серые, изможденные лица были так схожи, словно сама жизнь своим трудом и невзгодами сгладила их, оставив только одно общее выражение силы и упорства. Стоя вот так, плечом к плечу, они казались одной огромной, монолитной массой, не различавшейся ни одеждой, ни возрастом, ни ростом.
Ближайшие рабочие оглянулись на Хелмицкого. И хотя взгляды их ничего не выражали, он почувствовал себя чужаком. В этот момент гробы замерли над толпой и чьи-то невидимые руки стали опускать их на землю. Толпа всколыхнулась и зашевелилась. Воспользовавшись этим, Хелмицкий отступил назад. На свежей, молоденькой травке лежали нежные, светлые солнечные блики. Он поднял голову. Небо прояснилось, и сквозь серую пелену туч слабо просвечивало мутное, далекое солнце. Ветер стих совсем. И в этой не нарушаемой ни единым шорохом тишине он вдруг увидел Щуку.