Он спрятал револьвер и сказал командирским тоном:
— Ну, ребята, хорошенького понемногу. Этого, — он указал на труп, — оттащите пока в сторону, надо собрать деньги, а потом решим, что делать дальше.
Его спокойный, уверенный голос несколько разрядил атмосферу. Только что совершенное преступление еще не вышло за пределы этих стен, и, кроме них четверых, никто на свете о нем не знал.
Косецкий и Шиманский, взяв убитого за руки и за ноги, оттащили в самый дальний угол. И там, в темноте, он сразу стал как-то меньше. Потом они принялись собирать деньги. Шреттер помогал им.
— Елки-моталки! — вскричал вдруг Фелек, потрясая клочком бумаги. — Глядите, ребята, двадцать долларов!
— Покажи! — заинтересовался Алик.
— Видишь, двадцатка! Крупная монета, а?
— Быстрей, быстрей, — подгонял их Шреттер. — Не теряйте попусту время!
Бумажные деньги шелестели в руках. А по стенам, будто огромные диковинные звери, медленно ползали три тени.
— Юрек! — позвал вдруг Марцин.
Шреттер выпрямился. У него были полные пригоршни денег. Марцин с минуту смотрел на него. Его черные, всегда задумчивые и печальные глаза провалились еще глубже и как бы подернулись пеленой. У него был довольно жалкий вид в узком, выгоревшем пиджачишке с короткими рукавами.
— Юрек, — умоляюще сказал он, — разреши мне уйти.
Шреттер нахмурился.
— Теперь?
— Не бойся, я вас не выдам.
— Не в этом дело!
Фелек и Алик перестали собирать деньги.
— Если ты веришь мне, прошу тебя… Вам от меня не будет пользы.
— Очень жаль.
— Я не могу, пойми.
— А они могут? — Шреттер указал на стоявших рядом товарищей.
У Марцина задрожали губы.
— Юрех, умоляю тебя! Я не знаю и не желаю знать, что вы сейчас чувствуете! Это ужасно. Подумайте. Рядом лежит убитый человек, наш товарищ, а вы, как ни в чем не бывало, считаете деньги, разговариваете…
— Ты что, рехнулся? — вмешался Фелек. — Что тут общего? По-твоему, бросить деньги?
Шреттер повернул голову в его сторону.
— Помолчи!
Он спрятал деньги в карман и, подойдя к Марцину, положил ему руку на плечо.
— Ты считаешь, что я поступил плохо?
Марцин смело посмотрел ему в глаза.
— Да.
— Допустим, я не застрелил бы его. Что было бы тогда с нами?
— Не знаю, Юрек, не знаю. Я знаю только то, что он убит. Вот с чего мы начали… А говорили, будем бороться за свободу Польши, за высокие, гуманные идеалы… Не улыбайся, ты сам говорил это не раз.
— Говорил. Ну и что?
— Мы верили, что будем бороться ради справедливости и свободы…
Шреттер нахмурился.
— Брось, сейчас не время заниматься демагогией.
— Как жить дальше с этим воспоминанием, с этой кровью…
— Не делай из мухи слона. Зачем столько слов? Кровь! Подумаешь, кровь.
— Юрек, не говори так. Ты не имеешь права так говорить…
— Ну, хорошо, согласен, кровь чего-то стоит, но не кровь наших врагов. Их мы будем убивать беспощадно, как собак. Это наш долг и наше право. А что первым оказался он, это простая случайность! Я знал, что рано или поздно это произойдет.
— Знал?
— А ты думаешь, я ему доверял? Ему? Этому подонку? Я взял его в отряд только из-за его связей на черном рынке. Он мог нам пригодиться. Мне нужны были его деньги, а не он. Тем лучше, что он так быстро разоблачил себя. По крайней мере, все ясно.
Марцин закрыл руками лицо.
— Ты говоришь ужасные вещи.
— Не преувеличивай.
— Юрек, Юрек, ведь каждый человек хочет жить. И даже вынужденное убийство заставляет страдать…
— Вранье! Ты когда-нибудь убивал?
Марцин содрогнулся.
— Нет.
— Вот видишь! А я убивал, и не раз.
— Немцев…
— Врагов. И уверяю тебя, никаких угрызений совести при этом не испытывал.
Марцин опустил голову.
— Нет, нет, — прошептал он.
— Чего?
— Так нельзя.
— Но в жизни бывает именно так. Уходи, если хочешь. И прежде всего выспись. Завтра кто-нибудь из нас зайдет к тебе. Будь дома.
— Хорошо, — безучастно сказал Марцин.
Он чувствовал, что не принадлежит больше самому себе, и только какая-то жалкая частичка его существа продолжала судорожно и безнадежно отстаивать никому не нужную свободу. Никогда в жизни он не ощущал так остро своего одиночества, не испытывал такого горького и жестокого разочарования. Мир, столько лет истекавший кровью, опять обнажил свои незажившие раны, и больными человеческими сердцами вновь овладели ненависть, презрение и слепая жестокость. Он понял: что бы сейчас ни говорил, его слова прозвучат искусственно и книжно, потому что он исходил из веры в жизнь, в благородство человека, а их зловещая правда была продиктована самой жизнью.
Сгорбившись, он медленно побрел к темневшему впереди выходу. Три пары глаз следили за ним, пока он не скрылся из виду. В тесном проходе он шел ощупью, спотыкался на каждом шагу и хватался руками за холодные стены. Про карманный фонарик он забыл. Наконец он остановился, прислушался. Сзади тихо, впереди тоже. Дождь, должно быть, перестал.
В самом деле, когда он выбрался наверх, дождя не было — короткая майская гроза прошла. Пьяняще пахло землей и влажной молодой зеленью. В кустах с шорохом падали холодные капли. Тяжелые тучи уползли дальше. Посветлело, и небо казалось от этого особенно высоким; на его девственно чистой поверхности высверкнули ранние звезды, похожие на дождевые капли.
V
Слов, к сожалению, разобрать было нельзя. Зато голоса доносились из кабинета отчетливо. Говорил почти все время Подгурский, и лишь изредка раздавался приглушенный, низкий голос Антония.
Алиция то и дело прерывала работу. Ей казалось, что если в столовой прекратится монотонное постукивание станка, наступившая тишина подскажет Подгурскому, что пора уходить. Она тревожно прислушивалась, не донесутся ли из-за двери характерные звуки прощания. Ждала минуту, две, но в кабинете по-прежнему раздавался голос Подгурского, и она снова принималась за работу. Но когда сквозь отрывистый шум станка доносился голос Антония, опять бросала ткать и, затаив дыхание, вслушивалась, пытаясь уловить хотя бы обрывки слов. Ей казалось, что по отдельным случайным словам она поймет смысл разговора. Но Антоний говорил слишком тихо, быстро умолкал, и опять слышался только голос Подгурского.
Нет, она не могла настолько сосредоточиться, чтобы руки сами четко и механически выполняли нужные движения. Она встала и, не зная, чем бы заняться, пошла на кухню. Там царил полумрак. Одно окно было приоткрыто, и снаружи доносилось громкое чириканье воробьев.
Розалия мыла после ужина посуду.
— Почему вы не зажигаете свет? — раздраженно спросила Алиция. — Ведь уж ночь на дворе. Где это видано, мыть посуду впотьмах?
Она повернула выключатель, свет рассеял гнетущую темноту, но не прогнал тревогу.
— Я вам много раз говорила, что экономить на таких мелочах глупо…
Старуха ничего не сказала, только мокрые тарелки и вилки так и замелькали у нее в руках, со стуком ударяясь друг о друга. Алиция с безотчетным удовлетворением наблюдала за этим безмолвным бешенством.
— Ну, скажите сами, Розалия, — примирительно начала она, — разве так делают? Зашел на минутку поздороваться с паном Антонием, а сам сидит уже двадцать минут. Не понимаю, как это можно.
— Значит, можно! — громко сказала Розалия и швырнула на стол ополоснутую тарелку.
— А вот я этого не понимаю, — продолжала Алиция, — надо же совесть иметь…
Розалия отрывисто засмеялась.
— Ишь чего захотели! Откуда она теперь у людей — совесть-то! — И чтобы окончательно сразить хозяйку, прибавила: — Теперь люди друг друга ни во что не ставят. Каждый думает только о себе.
— Что вы болтаете, Розалия? — возмутилась Алиция. — Разве можно так говорить?
— Говорить? А делать можно?
Алиция всплеснула руками.
— Боже, какая вы, право, Розалия… Слова нельзя сказать.
— Какая есть, — отрезала старуха.