Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он раздавил в пепельнице окурок и, ссутулившись, с руками в карманах брюк, отошел в глубину комнаты. Становилось темно. Из-за двери доносился стук ткацкого станка. Но вот он умолк, и наступила тишина.

Косецкий сидел за письменным столом, одной рукой он подпер голову, а в другой вертел разрезной нож. Пока Подгурский говорил, он внимательно слушал. Но как только тот умолк, в душу опять залез глухой, сосущий страх. Вдруг появилось ощущение, будто его захлестнула огромная, черная волна. Он инстинктивно вздрогнул и в ту же минуту почувствовал, что у него беспокойно забегали глаза. Как судья и юрист он знал по опыту, что подобными взглядами выдают себя подсудимые и преступники. Поймав себя на этом, он испытал унизительный страх, больше того — панический ужас, рожденный растерянностью и недоумением, тот особый, неповторимый испуг, который охватывает человека, когда он вдруг осознает, что жизнь проиграна и все, что он заработал и чего добился за долгие годы, во мгновение ока может бесследно и безвозвратно исчезнуть.

Он протянул руку и, ощупью найдя лампу, стоявшую сбоку на письменном столе, повернул выключатель. А потом отодвинулся вместе со стулом в тень.

Подгурский стоял в глубине комнаты возле печки. Он рассеянно посмотрел на свет и прищурился.

— Да, будущее принадлежит нам, и поэтому особенно тяжело мириться с тем, что происходит. Сегодня опять убили двух наших…

Косецкий вдруг встал и, подойдя к окну, повернулся к Подгурскому спиной. Через минуту он сказал:

— Я хочу вас кое о чем спросить…

— Пожалуйста.

— Вам много пришлось за эти годы пережить?

Подгурский пожал плечами.

— Как всем.

— Я не это имею в виду.

— А что?

— Меня не интересует, что переживали все. Вернее, сейчас меня интересует другое, — поправился Косецкий. — Итак, вы бывали в разных переделках, но угрожала ли опасность непосредственно вам?

— Кому же она не угрожала?

— А смерть?

— Тоже. Этого трудно было избежать.

Косецкий задумался.

— Все это так. Но я не о том хотел спросить. Случалось ли вам попадать в такое положение, когда ценой спасения своей жизни… понимаете меня?., чтобы остаться в живых, нужно было пойти… как бы это выразиться? Ну, скажем без обиняков — на преступление. Минуточку. Я имею в виду неизбежность выбора. Или — неминуемая смерть, твердая уверенность, что вы должны умереть, или — надежда на спасение, но за чей-то счет…

Подгурский прислонился к печке, опустил голову и задумался. Косецкий испытующе взглянул на него и понял, что оплошал. Нечего было начинать этот разговор. Но он возник как-то сам собой, помимо его воли, и теперь не столько собственные вопросы, сколько односложные ответы Подгурского и прежде всего его молчание убедили Косецкого, на какой опасный путь он встал. Однако отступать было поздно. Надо было довести разговор до конца. Но прежде чем он сообразил, что сказать, Подгурский сам пришел ему на помощь.

— Нет, я не попадал в такое положение. Но мне сдается, если нужно было бы выбирать…

— То?

— Я не разговаривал бы сейчас с вами.

Наступило молчание.

— Понятно, — наконец сказал Косецкий. — Вы уверены в этом?

— Нет, — коротко ответил тот.

Ответ был неожиданный для Косецкого.

— Нет? Я думал, вы без колебания ответите утвердительно.

— Видите ли, если бы меня спросили об этом до войны, я наверняка сказал бы «да». Ни один так называемый порядочный человек не ответил бы тогда иначе. В то время люди верили в себя, у них не было оснований Сомневаться в своей честности и порядочности. Определенные поступки казались немыслимыми.

Косецкий внимательно слушал.

— Я, конечно, имею в виду человека нормального, с твердыми моральными принципами. Уверенность в том, что ты не способен на подлость, давалась тогда легко: жизнь не ставила человека перед альтернативой: или — или. Каждый имел не только субъективное, но и объективное право считать себя порядочным, не способным преступить определенную черту. Ниже скатывались только преступники. А теперь? Поверьте мне, на моих глазах слишком много людей сдавались, не выдерживая тех или иных испытаний, поэтому я не придаю большого значения тому, что люди сами о себе думают. Я встречал людей, которые считали себя храбрецами — и позорно трусили. Иные полагали, что способны на самоотверженность, — и оказывались черствыми эгоистами. И наоборот, заведомые трусы совершали подвиги, не один, а много подвигов, которые требовали мужества и необычайной смелости… Об этом можно много говорить. Но что же в конечном счете важно? Важно то, как себя ведет человек, и больше ничего. Все остальное может быть правдой, но может быть и заведомой ложью и заблуждением. Пока человек не испытал себя в деле, он может воображать о себе что угодно.

Косецкий с нетерпением ждал, когда Подгурский кончит.

— Я с вами согласен. Все это, в общем, правильно. Именно это я и имел в виду. Скажите, вас немного удивил мой вопрос?

— Да, — откровенно признался Подгурский, — я был несколько удивлен.

— Мне не хочется, чтобы вы сочли меня бестактным.

Подгурский замахал руками.

— Но это могло так выглядеть. Правда, я не сомневался, что вы относитесь к этому именно так. Меня интересовала сама постановка вопроса. Мне кажется, что при всех ужасах оккупации эта проблема в такой неприкрытой, грубой форме возникала все-таки только в лагере…

Подгурский задумался.

— Возможно.

— В лагере все житейские ситуации, все чувства и страсти обнажались и достигали необычайного накала. И еще одно… за всем, что там происходило, стояла смерть. Единственно, что всецело поглощало и заставляло человека держаться, — это животное желание во что бы то ни стало уцелеть. У кого не было желания жить — тот погибал. Погибали, конечно, и другие, но в первую очередь те, кто переставал цепляться за жизнь.

Подгурский присел на край стола.

— Я понимаю, о чем вы говорите. Стремление выжить любой ценой.

— Вот именно. Это была могущественная и страшная сила.

— За счет других?

— Борьба за существование. Видите ли, весь ужас лагерной системы заключался именно в этом. Сломить, растоптать, лишить человеческого достоинства, унизить, пробудить самые низменные инстинкты.

— Но не все находились во власти этих инстинктов.

— Знаю. Но тех, которые рано или поздно сдавались, слишком много, чтобы умолчать об этом. Это серьезная проблема. Человеческой выносливости есть предел. Он неодинаков для разных людей. Но тут тоже существует нижняя граница, о которой вы говорили. Человек, переступивший ее, способен на все.

— Чтобы выжить?

— Да, чтобы выжить. Инстинкт жизни вытравить трудней всего. Я наблюдал: чем ниже скатывались люди, тем отчаянней цеплялись они за жизнь и любой ценой хотели уцелеть. Одно было неотделимо от другого. А теперь мы должны их за это беспощадно осуждать? Имеем ли мы вообще право осуждать людей за то, что они сдались, не выдержав натиска звериной жестокости? Это ведь целая проблема. Есть предел не только физической, но и нравственной выносливости. Если вас долго бьют и истязают, вы в конце концов лишаетесь чувств. Нравственные мучения тоже приводят к тому, что душевные силы иссякают и все чувства притупляются.

Подгурский сделал нетерпеливый жест.

— Простите, пан судья, я вас перебью! Вот вы говорите, все чувства притупляются, однако не настолько, чтобы человек перестал цепляться за жизнь.

В глазах Косецкого промелькнуло беспокойство.

Он встал вполоборота к Подгурскому и облокотился о подоконник.

— Правильно. Но в этом как раз и проявляется инстинкт самосохранения.

Подгурский промолчал.

— Хорошо, — заговорил он немного погодя. — Но во имя чего?

— Во имя чего человек хочет выжить?

— Да.

Косецкий пожал плечами.

— Вы рассуждаете несколько отвлеченно. Не слишком ли многого вы хотите от обыкновенных, заурядных людей? Они просто защищаются. Они хотят жить и не хотят умирать, вот и все. Большинство из тех, кто в лагере скатился на дно, в нормальных условиях до конца своих дней были бы порядочными людьми. Впрочем, вы сами это говорили.

19
{"b":"161998","o":1}