Литмир - Электронная Библиотека

— Может быть, ничего и не подтвердится, вполне возможно. Где вы рожали? В больнице Св. Эндрю? Трудно поверить, что там могли это проглядеть. Пожалуй, лучше всего направить вас именно туда, к Прозероу, он прекрасно разбирается в таких вещах.

— Что у нее? — спросила я наконец. — Что-то с легкими? Пневмония?

— Нет, нет! — ответил он. — Ничего похожего! С простудой это никак не связано, простуда здесь ни при чем, сейчас все лондонские дети простужены. Дело в том, что, когда я ее слушал, я заметил какие-то шумы, вот и все. Возможно, это ничего не значит.

Другие на моем месте, конечно, стали бы расспрашивать, что он имеет в виду, но я была слишком перепугана. По-моему, больше всего я боялась услышать диагноз, даже сейчас не могу об этом вспоминать. Мне хотелось одного — пусть бы доктор еще и еще повторял, что, может быть, все это ровно ничего не значит. Ничего другого я не желала слышать, будто ждала собственного смертного приговора. Не хотела даже знать, когда он направит нас на консультацию — вдруг срочно! Вдруг сегодня вечером или завтра!? Поэтому, когда он стал объяснять мне, я старалась отключиться, но до меня доходил его голос, сообщавший, что он собирается назначить нас на следующий четверг, он даст знать, удалось ли ему договориться. Я немного воспряла духом — значит, он не считает, что Октавия может умереть до следующего четверга. У меня даже хватило сил спросить, как лечить ее простуду и не слишком огорчиться, когда он сказал, что лечить не надо, ну в крайнем случае, дать на ночь детский аспирин.

Проводив его, я вернулась, усадила Октавию к себе на колени и стала ее рассматривать, снедаемая самыми страшными подозрениями. Я чувствовала, как всегда бывает в подобных случаях, что за эти десять минут рухнуло мое счастье, которого я до сих пор не сознавала, а на смену ему пришла вполне ясно сознаваемая, хотя еще неопределенная тоска. Естественно, я плакала, так как по той или иной причине плакала вообще ежедневно, а Октавия, смеясь, тыкала пальчиком в слезы, катившиеся по моим щекам, будто в капли дождя на оконном стекле. По сравнению с этими минутами вся моя прежняя жизнь казалась сплошным безмятежным летним днем. Между тем ничего не изменилось, ведь пока я слушала врача, ничего не произошло, просто неизвестное стало известным. В последующие недели я часто досадовала, что не осталась в неведении, лучше бы я не вызывала врача и ни о чем не догадывалась. Временами мне казалось, что душевный покой — этот идеал всех глупцов — куда лучше, чем полезная и необходимая осведомленность о беде. А ведь прежде я никогда так не думала. Меня убеждали, что рано или поздно я все равно узнала бы о болезни Октавии, но зато я могла бы еще месяц, ничего не подозревая, наслаждаться счастьем. Впрочем, какая разница? Что значит месяц, неделя, день, час? Правда, оказалось, что в нашем случае сроки значили очень много, но тогда я об этом еще не догадывалась.

Я и в самом деле не в силах вспоминать о той неделе. В детстве я нередко чувствовала себя несчастной: меня преследовали какие-то непонятные страхи, тревоги, чувство вины; в юности я боялась самой себя, а став женщиной, — того, что увлечение одного вечера навсегда повергло мою карьеру и само мое существование в непроглядный мрак. Но сейчас я впервые дрожала за другого, и это было нестерпимо больно. Иногда, когда, например, я помешивала в кастрюльке суп для Октавии или стучала на машинке в специально отведенной для этого комнате Британского музея, мне казалось, что я сейчас умру от душевного напряжения. Приходя в себя после таких приступов отчаяния, я злилась на Октавию и на судьбу, которая так подвела меня: до сих пор я считала себя закаленной и абсолютно неуязвимой для происков рока, а теперь с горечью ощущала, что ранима, беззащитна и бессильна против злобного случая. Оттого, что я жила одна и ни с кем не могла поделиться, выносить страх было и тяжелей и легче: стоило мне, например, захотеть поплакаться Джорджу, как я тут же радовалась, что он избавлен от этих совершенно незаслуженных страданий.

Описывать наше первое посещение больницы я просто не в силах, хотя чувствую потребность излиться и покончить с тяжкими воспоминаниями. Это было неимоверно мучительно. Часа полтора я просидела в очереди в компании других мам с малышами, унылых плюшевых мишек и прочих жалких игрушек. Октавии пора было спать, но у меня на коленях она спать не умела, поэтому вертелась, стонала, сосала палец и извивалась, пока, удерживая ее, я окончательно не обессилела. Потом мы показались хирургу, и я не решилась ничего спросить, а он ничего не сказал, кроме того, что нужно сделать рентген, и мы потащились по темным коридорам куда-то, как мне показалось, безумно далеко, потом обратно к хирургу, и он произнес что-то о необходимости операции. К этому времени я уже была близка к обмороку, и его слова до меня почти не доходили.

— Подумайте, — сказал он, — и приходите послезавтра.

С этим напутствием, спустя два с половиной часа после того, как мы вошли в больницу, мы из нее вышли, и, идя по улице, обе горько плакали — Октавия от усталости, я — от усталости и страха.

Мы вернулись домой, я подумала и через два дня опять пошла в больницу, но на этот раз мне пришлось ждать не больше двадцати минут, а хирург, когда я вошла к нему, предложил мне кофе, что напоминало жест милосердия по отношению к смертнику. Впрочем, скорей всего доктору просто подошла пора перекусить. К этой встрече я уже взяла себя в руки и смогла даже разглядеть лицо врача — в прошлый раз оно маячило у меня перед глазами, как мутное пятно, — и выслушать то, что он говорил. Тихим голосом он бормотал что-то о легочной артерии; этих двух слов было достаточно, чтобы снова ввергнуть меня в панику, и я снова отключилась, тем более что, как я заметила, он и не собирался ничего объяснять. Когда он кончил свой монолог, а я кончила пить свой переваренный больничный кофе, он сказал:

— Словом, я полагаю, прооперировать ее следует как можно скорее.

— Но вы же говорили, — вспомнила я, словно сквозь сон, какую-то другую часть разговора, — что до пяти-шести лет оперировать не рекомендуется?

— Я как раз и стараюсь внушить вам, — ответил он, — что, по сути дела, у нас нет выбора. Тяжесть заболевания усугубляется…

— Но ведь это ни в чем не проявлялось! — вдруг, приходя в себя, воскликнула я. — И не проявляется! Никаких признаков! Никаких симптомов! Она все время была совершенно здорова.

— Как я уже говорил, — продолжал хирург, — некоторые симптомы дают себя знать только, когда ребенок становится более активным. Вам еще необыкновенно повезло, что мы обнаружили заболевание на такой ранней стадии, тем более что оно никак не проявлялось.

— Повезло! Вы называете это везением! — Я не могла больше сдерживаться. — Ничего себе повезло!

Меня до сих пор поражает, как мало сочувствия выказывали мне тогда врачи, теперь-то я понимаю, да и раньше подозревала, что известный хирург не испытывал к Октавии ничего, кроме профессионального любопытства. Моя дочка была необычным случаем, медицинской диковинкой.

— Может быть, вы скажете мне, — вернувшись к заискивающему тону, спросила я в конце концов, убедившись, что на мою резкость доктор не реагирует, — на что можно надеяться? Какой процент операций проходит успешно?

— Следует помнить, — ответил хирург, — что операции такого рода еще только разрабатываются, хотя за последние годы мы достигли значительных успехов. Еще лет пять назад выживал только один из пяти детей такого возраста, теперь мы уже можем говорить об одном из четырех.

Похоже, он ждал от меня поздравлений, но я разразилась слезами. Слово «выживал» впервые так прямо прозвучало по отношению к моему ребенку.

— А если не делать операцию? — спросила я. — Что тогда?

— Боюсь, — ответил хирург, — что выбора нет. — И, изобразив на лице деликатную озабоченность, он встал и заключил: — Ну что ж, миссис Стесси, я думаю, вам, вероятно, следует пойти домой и обсудить все с мужем, и, пожалуйста, помните, что мы имеем все основания надеяться…

31
{"b":"161917","o":1}