Медсестра Бася Савельевна из Ленинграда сразу расположила к себе именем, словно подруга юности Басенька привет передала, – приветливо улыбнулась Ире: «Мы же соседями были, в одном море купались!» Две сестры, Гута и Ада, как и акушерка Сара, попали сюда с Украины. Пожилая учительница физики Блюма Борисовна начала рассказывать, как добиралась с мужем из Ленинграда, их долго где-то держали, а больше ничего не смогла рассказать: расплакалась. Маня с братом-подростком Феликом и мужем Зайднером (Ирина так и не поняла, это фамилия или имя) бежали из Гомеля. Фелик переживал, что его не берут на фронт. Зайднера тоже не брали, но он не переживал, а стыдился, как стыдился и своей беспомощности: хоть стекла в очках у него были толще некуда, Маня всегда водила его за руку. Поля уверяла, что Зайднер «зачитал» свои глаза, но читать не бросил, только теперь без увеличительного стекла не справляется. Когда Зайднера спрашивали, где он работал, он отвечал всегда одинаково: «Я занимался чистой математикой». Маня поясняла, что это наука такая.
Остальные считали это чудачеством полуслепого, ибо все были заняты математикой грубой, или, говоря на языке Зайднера, «грязной»: как растянуть недельную норму хлеба на всю неделю? Ирина как работающая получала 400 граммов в день; дети, по иждивенческой карточке, 200 граммов каждый. Итого 800 граммов хлеба. Казалось бы, разве мало? Ведь дома, до войны, килограммовой буханки на пару дней хватало, размышляла она на обратном пути, стараясь не вспоминать, что тогда и что-то кроме хлеба было, только бы не перечислять, что именно: хватит того, что ночами снилось, как медленно кладет жаркое в нагретую тарелку или режет курицу, а на столе поднимается парок от густого ароматного супа. Такие ненасытные и ненасыщающие сны изводили хуже самого голода, сны, полные хлеба: круглого, с толстой пузырчатой коркой, припудренной мукой, длинных золотистых французских булок, аккуратных кирпичиков черного – плотного, с изюмом и тмином.
Хлеб, который получала по карточкам, ни видом, ни вкусом не напоминал буйство хлебных снов. Он был липким и тяжелым, неизменно влажным внутри от примеси гороха, а на срезе продернут какой-то шелухой, похожей на рубленую солому. Поля объяснила: отруби. Ирина, городской человек, смутно представляла себе отруби как что-то отрубленное и относящееся скорее к мясной лавке, чем к пекарне. Оказалось, где зерна, там и отруби; раньше скотину откармливали, а теперь хлеб пекут.
А вкуса он был – божественного.
Теперь, когда шептала слова Вечной молитвы: «…Хлеб наш насущный даждь нам днесь…», видела только этот хлеб, больше похожий на глину. Так что? Не из глины ли создан Творцом человек?..
За три километра дороги нужно было мысленно разделить 800 граммов на три порции. Дополнительное условие: двое иждивенцев нуждаются в усиленном питании, ибо они – дети. Чистая математика.
Она сильно исхудала; при ходьбе кружилась голова. Зоркая Поля протянула махорочную папиросу: «Дерни, а то совсем свалишься». В деревне курили почти все. Свою норму махорки Ирина поначалу обменивала на сахарин, но сахарин привозили все реже, а махорочный дым странным образом насыщал: во рту появлялся резкий, вяжущий вкус, и не так отчаянно хотелось есть. Махорка помогала и ночью, когда она много раз обходила вокруг зернового амбара: не затем, чтобы поймать злоумышленника, а – согреться. Да и что бы Ирина делала, случись ей и впрямь наткнуться на вора? Председатель велел, к ее ужасу, ходить с винтовкой, но теперь она с трудом эту винтовку поднимала, а заходя внутрь, ставила между мешками, и сама устраивалась рядом. Надо было убедить себя, что согрелась, а потом выйти в ночной холод и снова обойти амбар. Можно было растереть онемевшие пальцы и скрутить папиросу. Насытившись, вернее, обманув желудок табаком, сидела, мысленно разговаривая с Колей.
Он не отзывался.
Время от времени заходил председатель, с одной и той же фразой: «Проведать зашел. Живая, что ли?» Присаживался поодаль, моргал, закуривал.
Как-то появился уже заполночь. Бросил взгляд на винтовку, на сторожиху и крикнул громко:
– Не спи! Замерзнешь. Ходи, ходи больше!
– Силы нету, – призналась Ира, расправляя затекшие ноги.
Сразу стало зябко. Она начала сворачивать застывшими пальцами самокрутку; руки дрожали. Председатель подошел к двери, оглянулся внимательно, потом вернулся и быстро развязал ближайший мешок. Ирина окаменела, а он черпал аккуратными горстями драгоценное зерно и, отпихивая ее дрожащие руки, сыпал ей прямо в карманы ватника. Она пыталась что-то сказать, но своего голоса не слышала, а слышала громкий, яростный шепот:
– Дура! Дура ты несчастная, ты счастья своего не знаешь! Ты не знаешь, как с голоду помереть можно?! Сама помрешь – ладно; а о детях ты подумала?! Как дети начинают пухнуть, не знаешь?! А я – знаю!.. Знаю! – И с каждым «знаю!» со злостью упихивал кулаками тяжелое выливающееся зерно. – Я знаю: ты сама ни в жизнь не возьмешь, помрешь, а не возьмешь; я не тебе – я детям твоим даю, дура ты эвакуированная, как есть дура!..
Председатель Терентий Петрович Овчинников, он же Терёха Моргатый, в ту ночь совершил государственное преступление – хищение социалистической собственности – не то что в «особо крупных», а – в соответствии с законами военного времени – в астрономических размерах, и по тем же законам мог быть расстрелян многажды.
Как знать, может, то украденное зерно и спасло им жизнь лютой зимой сорок второго года.
Дети об этом не знали – и не узнали никогда.
3
Чем измеряется жизнь человека? Успехами и неудачами, болезнями, надеждами и разочарованиями; сменой власти; покупками; влюбленностями, детьми, встречами и разлуками; неприятностями; переездами с квартиры на квартиру, находками и утратами; ссорами, изношенными туфлями, прочитанными книгами, праздниками, войнами… Письмами, полученными и написанными, но так и не отправленными; любимыми игрушками, юбилеями и смертями, разбитой посудой, исписанными блокнотами, хлебными карточками… да мало ли что еще может быть перечислено в списке, где только две абсолютных величины: смерть и война. Для удобства, а также объективности жизнь измеряется временем: повешен на стенку новый календарь, отогнут очередной глянцевый лист, и сентябрь плотно прильнул к августу. Теперь понедельники передают все сплетни своим подельникам-понедельникам, вторники и четверги шелестят в затылки своим августовским тезкам, да только что тем в грянувших событиях, коих они, августовские, не дождались?!
Объективность времени сомнительна. В детстве между двумя днями рождения простирается вечность. Когда ты юн, о времени не думаешь – оно безраздельно принадлежит тебе. Не то в старости. Хоть время становится пожилым и почтенным, впереди его так же мало, как трешек в кошельке до пенсии, зато все, что прожито, – твое состояние, а это целый капитал, который позволяет жить на проценты… Время разветвляется прихотливыми тропками воспоминаний, и у каждой – свое собственное время, которое, в свою очередь, может быть растянуто почти до полной безразмерности, так оно послушно.
Совсем недавно по телевизору показали кусочек старого фильма. Маленький человек в мешковатых штанах и щегольском котелке быстро-быстро шел вперевалку, помахивая тросточкой и глядя прямо на бабушку удивленными грустными глазами. Сколько фильмов пересмотрела она в молодости, и многие не один раз! На черно-белом экране подергивались в судорогах коварные ревнивцы и влюбленные, полицейские и несчастные простаки, кроткие цветочницы, высокомерные миллионеры, мерзавцы, обманутые красавицы… Верх искусства. Те, кто пришли вдвоем, украдкой поглядывали друг на друга в условной темноте кинозала и, обменявшись улыбками, снова поворачивались к экрану, а лица их мерцали, словно освещенные лунным светом.
Вот еще одна уловка времени: все фильмы, просмотренные в молодости, теперь словно слились в один, долгий и захватывающий, о чьей-то бесконечно далекой, прекрасной и недоступной жизни.